Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Господи по-ми-и-луй!..» – неслись детские и мужские голоса, настроенные, как струны инструмента.

А в голову Егора Матвеевича неодолимо лезли воспоминания о клиентах, которые ему рассказывали, как этот дьякон бил священника во время службы в алтаре – не поделили сбор.

«О святом храме сем и обо всех, кто входит в него с верою, благоговением и страхом божиим, помолимся господу…» – гудела октава дьякона, а Егор Матвеевич с ужасом думал: как же он его бил? Ведь неудобно, риза мешает и народ мог услышать.

Вместо того чтоб все больше и больше проникаться умилением к словам богослужения, Егор Матвеевич боролся с собой, стараясь выдрать из головы отвратительные мысли, которые неудержимо лезли, мысли о дьяконе, о священнике, о монахах. И чем больше он их выдирал из головы, тем назойливее они лезли.

– Господи, да что же это? – почти вслух прошептал Егор Матвеевич и в отчаянии стал быстро креститься.

Детские голоса, тонкие, певучие, просившиеся в душу, нежно вплетались серебристым узором в темную канву тяжело и грубо, но с сдержанной силой звучавших мужских голосов. И это сочетание нежности и мягкой ласки с непреклонностью силы говорило Тяжину о чем-то, что ему недоступно.

И он вспомнил, что о. Александр, теперь служивший, раз был в его доме с водосвятием. Окропив все углы, он снял епитрахиль и, заправив волосы и придерживая нагрудный крест, проговорил, весело показывая хорошие искусственные зубы:

– А славный вы домик себе соорудили, Егор Матвеевич. Я ведь тоже место купил на Воскресенской площади, возвожу построечку.

И думая об этом и стараясь отогнать эти мысли, он вдруг почувствовал себя лишним среди молящихся. Кто-то бунтовал и подымал голову, и Егор Матвеевич чрезвычайным усилием воли пригибал, заставлял его прятаться, упрямо стараясь побороть преграду, стоявшую между ним и иконами, песнопениями, всем этим торжественным порядком и укладом.

Так, переходя от внимания, торжественности к унынию и скуке, то настраивая мысль, ассимилируясь с этими наполнявшими храм людьми и их настроением, чувствуя что-то особенное, громадное и недоступное, то устало наваливаясь на одну, на другую ногу, он стоял, боясь, что сейчас начнется сердцебиение, что он может тут же упасть и его понесут среди расступающегося народа, или что он широко, с изумлением откроет глаза, оглянется кругом и торопливо выйдет из церкви.

Когда кончилась служба, он пошел вместе с выходящим народом. И уже с паперти было видно, как ярко и весело заливало солнце улицы, дома, деревья, идущих людей.

IX

Егор Матвеевич победил. Посещал храмы, выстаивал службы, в дом приглашал причт, служились молебны.

– Да, – говорил он о. Александру, – человек до всего доходит медленно и трудно… Я, например… Скажи мне несколько лет назад, что я каждое воскресенье буду в церкви, – расхохотался бы.

– Господь неосязуемо указует пути нам, невидимо и незримо призывая сердца человеческие.

Мир воцарился в измученной душе Егора Матвеевича.

Только ночью, когда неподвижно стояло, молчание и тьма, и часы, печально смолкая дрожащим отзвуком, били два, Егор Матвеевич просыпался, уже чувствуя, как выступает холодный пот на лбу.

Егор Матвеевич просыпался и широко открытыми глазами глядел в неподвижную темноту, и ужас, неиспытанный, холодный ужас охватывал его. И детское пение, и голубой дым от кадил, и о. Александр, и его новый дом на Воскресенской, и холодная каменная паперть – все это было где-то в стороне, далеко, а Егор Матвеевич один лежал на кровати, неподвижно глядел в густую нешевелящуюся тьму, один во всем мире. Он отдал бы богатство, семью, полжизни, только бы не просыпаться, не открывать глаза в этот страшный час, среди молчания и мрака. Потом он засыпал и спал тяжело и неподвижно до утра, а утром опять шел в церковь, служил молебны, организовывал духовные чтения для народа и только со страхом думал, что опять придет ночь, и он откроет глаза, и среди молчания и мрака часы, дрожа, ударят два…

…Умер Егор Матвеевич. И люди поспешили опустить мертвые веки на его открытые глаза, в которых застыл ужас.

Но веки опять подымались, и опять глядели остекленевшие, с застывшим выражением глаза. Тогда снова закрыли эти страшные глаза и положили на них два новых тяжелых медных пятака.

Среди ночи*

I

Они взбирались среди молчаливой ночи между угрюмо и неподвижно черневшими соснами. Под ногами с хрустением расступался невидимый мокрый снег или чмокала так же невидимая, липкая, надоедливая, тяжело хватавшаяся за сапоги грязь.

Внизу, у моря, тепло стлалась синяя весенняя ночь, а здесь ни одна звезда не заглядывала сквозь мрачную тучу простиравшейся над головами хвои, и все глуше, все строже становилось по мере подъема.

Тот, который пробирался впереди и которого так же не видно было, как и всех остальных, остановился, должно быть снял шапку и стал отирать взмокший лоб, лицо. И все остановились, смутно выделяясь, шумно дыша, сморкаясь, вытирая пот, и заговорили разом и беспорядочно.

– Ну, дорога – могила!..

– Ложись, зараз закопаем.

– Братцы, кисет утерял… сука твоя мать!

Загорелись спички, красновато зажглись двигавшиеся в разных местах папиросы, освещая временами кусок носа, ус, часть заросшей щеки или выставившийся мохнатый конец сосновой ветви. И когда немного отдохнули и дыхание стало ровное и спокойное, опять стояло строгое, всепоглощающее молчание.

– Вот, когда в Грузии служил, тоже горы… фу-у, ну и высокие… Так там завсегда – зима, и летом – зима, так снег и лежит, нанизу – жара, а там – снег.

Снова слышны тяжелые срывающиеся шаги, глубокое дыхание и хруст невидимого снега, становившегося морознее, суше, скрипучее. И воздух был острый, звонкий, покусывавший за уши. Иной раз люди проваливались, слышалась возня, крепкие слова и учащенное, прерывистое дыхание.

Давно погасли папиросы. Последние окурки, тонко чертя огнистый след и рассыпая золотые искры, полетели и несколько секунд во тьме красновато светились на снегу и тоже потухли.

– Должно, года через два дойдем…

– Сдохнешь где-нибудь под сосной, покеда дойдешь.

– Да куда мы идем, ребята?!. Киселя хлебать…

– А все Ехвим… Пойдем да пойдем, а куда пойдем – сам не знает…

И все шли. Нельзя было остановиться, остаться одному, свернуть, пойти назад. Кругом – кромешная темь, молчаливые сосны. Невидимая тропка уже на втором шагу терялась под ногами.

Временами наплывало мутное и влажное, и, хотя было темно, хоть глаз коли, оно казалось белесым, бесформенным и меняющимся. Тогда охватывала расслабленность и апатия, хотелось лечь на снег и лежать неподвижно в поту и испарине. Потом так же беззвучно и бесследно проносилось и стояло молчание и нешевелящаяся тьма.

В темноте высоко засветился огонек. Пробираясь, скрипя по холодному снегу, то и дело подымали головы и глядели на него, а он так же одиноко глядел на них в пустыне черной ночи.

– В жисть не узнаешь, где мы теперь.

– Вот, братцы…

– Ехвим Сазонтыч, голову тебе оторвем, ежели да как заведешь…

– Так лезть будем, скоро до царствия небесного долезем.

– Ей-богу, долезем… Хо-хо-хо!..

И в горах, поглощенных тьмой, хохотом перекликнулись человеческие голоса. Ночь сурово покрыла строгой тишиной говорящих.

– А-а… гляди, гляди!..

– Братцы, чего такое?

– Наваждение!..

Посыпались восклицания удивления. Им ответили ночные голоса. Все разом остановились. Все по-прежнему было поглощено зияющей тьмой, но снеговая стена, уходившая в черное небо, слабо выступала таинственной синевой. Призрачно чудился тихий, странный, неведомый отсвет. По снежной, едва проступавшей стене двигались гигантские силуэты, так же внезапно остановились и стали оживленно жестикулировать, как жестикулировали остановившиеся люди.

Все, как по команде, обернулись. Черная бездна, до краев заполненная густой тьмой, простиралась, и не было ей конца и краю. Далеко внизу, на самом дне, голубым сиянием сияло множество огней. Они ничего не освещали, кругом было так же мрачно, но казались веселыми, отсвет их добегал через десяток верст, и от людей призрачно ложились смутные, едва уловимые тени на слабо озаренный снег.

58
{"b":"254861","o":1}