– Вот, голубчик!… А я что говорил!… – обрадованно воскликнул лжеглухонемой и еще хотел добавить что-то торжествующее, да не успел, ибо лицо его вдруг начало обсыпать чирьями, а затем оно покрылось коростой.
Это происшествие очень напугало и опричников, и самого вельможу, так как они усмотрели во внезапном недуге остережение себе, и решили от греха подальше отослать этого боярского сына в Москву, к самому Малюте – уж тот никакого греха на душу взять не побоится, коросту презрит и нужную правду из любого молчуна вытянет без клещей – пальцами.
Дальнейший путь Месяца к Москве не занял много времени, а также не побуждал Месяца к многоразличным ухищрениям, целью которых были хлеб насущный и теплый ночлег, – везли его в развалистых санях по широкому шляху, засыпанному снегом, с тяжкими оковами на руках и ногах – везли как личного врага государева, как соглядатая ливонского и как богопротивного колдуна, злонамеренно напустившего порчу на честного человека, – везли и пугали колдуном народ, говорили, что якшается он с врагом рода человеческого, а также с ведьмами и прочей нечистью и может шипеть змеем, каркать вороном и издавать львиный рык… и понуждали побивать его камнями, однако не сильно, чтобы до Москвы довезти его живьем. И люди кидали в Месяца камни, радуясь, что тем самым досаждают дьяволу; кидали и убегали прочь, чтобы не встретиться с колдуном глазами и не запомнить его лик – не дай Бог привяжется и будет мучить душу в кошмарных снах!
По Москве провезли Месяца через толпы народа, разгоняя тот народ щелканьем хлыста. И поместили его в темницу на вонючую воду и заплесневелый сухарь, и сказали ему, чтоб сидел там до поры, ибо нет ныне на Москве ни государя, ни его Малюты; советовали ему: «Молись, колдун, коли умеешь молиться! И призывай к себе скорую смерть, ибо смерть – это избавление твое от мучений». Однако же бесы и дикие звери, сторожившие темницу, не могли дождаться Малюты и слегка мучили узника и немного его пытали; бесы и звери очень желали вида крови на белом теле и страдания на лице; и всякий раз вопрошали об одном – что выведывал ты в смоленских землях?.. Потом мучителей стало меньше – в другие темницы поступили еще узники, и бесам прибавилось работы. Над Месяцем же теперь трудились двое; один все спрашивал: «Що, брат, молчишь?», другой говорил: «Ну, молчи, молчи!…». И работали не спеша – давили на пальцы, подвешивали за руки, били по ребрам; самые страшные приспособления – тиски, станки, молот, вертел, жаровни, закрутки, крючья, тигли, ножи, пилы и прочее, и прочее – показывали издалека и обещали: «Вот приедет Григорий Лукьяныч, тогда, брат, всего попробуешь! А пока молись!…». И Месяц молился. Глядя на мучителей своих, он поражался тому, как несправедливо обошлась с ним судьба, даровав ему жизнь на море в сражениях с врагами словно бы лишь для того, чтобы обречь на муки от рук единоземцев, единоверцев и затем отправить на смерть с благословения первого российского палача. Зачем? Зачем наполнять до краев чашу перед тем, как ее разбить?.. Наполняли же чашу терпения личности примечательные. Один был примечателен беспросветной глупостью и безграмотностью, другой же так много и с таким наслаждением чесался, что у него почти не было возможности записывать дознание, ибо руки его были заняты – как будто древесный муравей заполз к нему в штаны и кусал за мошонку, а тот гонял муравья с места на место и чесался по его зудящим следам. И это были обыщики Месяца и, по всей вероятности, его судьи. Они, не способные отличить Софокла от софизма, Фемиду от фемины, были судьями ему, познавшему пять языков, а через них – пятнадцать народов, ему, прочитавшему и понявшему сорок книг, ему, посетившему сто одиннадцать городов, потопившему уйму вражеских судов и ни разу не уронившему достоинства россиянина, ему, познавшему могучий дух Сильвестра и согретому добрым сердцем пре-подобного Филиппа… Боже! Они не отличают истины от лжи; они не понимают истины и лжи не понимают; они понимают лишь то, что нужно им, до чего они созрели; а созрели они только до корыта; они скоты, Господи!… Кому нужно правосудие скотов! Кому, кроме них, нужна страна-корыто! Могут ли скоты думать о милосердии, добре, о высоком духе, пожирая свой корм и повернувшись к Господу, тот корм дающему, задами!… А царь-кровопийца, сидящий посреди вырубленного им корыта, был бы смешон, когда бы не был столь ужасен…
Но Малюта, которого так ждали, все не приезжал; выпытать у Месяца что-нибудь обыщикам не удалось, и они, верные своим тупости и чесотке, сами состряпали признание узника, в коем говорилось, что он, Месяц, боярский сын, в стороне ливонской обучившись колдовству и войдя в сношения с польским королем, намеревался содеять в Смоленске страшную порчу, чуму или холеру, чтобы смолян всех безжалостно извести, будто они блохи, город же, порог российский, хотел тут же сдать Речи Посполитой. Король Жигимонт в сей замысел посвящен, а для отвода государевых глаз доискался перемирия с Иоанном.
После этого потиху-помалу Месяца оставили в покое, пообещав, однако, «що вытреплют усю егойную душу, када наедет Григорий Лукьяныч». Сколько с тех пор прошло времени, – неделя или полгода, – Месяц не знал; иногда, очнувшись от тяжкого забытья, он думал, что все еще находится в Соловках, и человека, приносящего ему скудную пищу, он называл не иначе как иноком Мисаилом. Все остальное, что произошло с ним в эти годы, – были просто грезы, долгие прекрасные сны о чужой жизни на дальней стороне; его же жизнь – была жизнь подлой мыши в норе, колыбель – склеп, а родина – тюрьма. Принимать этого он не хо-тел, как никогда не хотел примириться со злом. Сокрушить и перевернуть это корыто он не мог, ибо сидел под землей, окованный цепями. И только дух его боролся – дух, который невозможно было удержать никакими путами, уносился далеко-далеко, в добрые времена к милым ему людям – к живым и не живым уже, – и незримо присутствовал возле них; дух его был сказочно богат и силен, потому что владел бесконечностью, и бессмертием, и любовью; он имел широкие быстрые крылья; и одного желания его, одного взмаха крыльев ему было достаточно, чтобы покрыть в единый миг далекий путь в полсвета; крылатый дух его был сродни ангелам, он был легок и трепетен, как пламя свечи, и он был так же светел. Но в отличие от сего пламени дух узника Месяца был неугасим, – он сиял чисто и вечно, как звезда, и Месяц, находясь в кромешной тьме подземелья, видел свет; еще он слышал звуки: в душе его бывало печально звонили колокола, – возможно, это были колокола Санкт-Мариенкирхе… он слышал шум ветра и плеск морской волны, он слышал, как при повороте корабля заполаскивал парус. Однажды в полузабытьи он услышал скрип двери и шелест одежд. Господи всесильный! Дрожь охватила его, ибо услышал он голос Ульрике и запах роз. Он открыл глаза… Неправда, неправда! Этого не могло быть! Но это было!… Ульрике стояла перед ним, протянув к нему руки; в руках она держала золотую ладейку с янтарными парусами. Это был его «Юстус». Невозможно!… И сомнениям места нет! Как давно это было!… И эти руки, неиссякаемый источник ласк, и глаза ее, глаза богини, глаза любви неземной чистоты, неповторимой свежести, – о, как знакомы они были! Он слышал биение ее сердца – он держал его в ладонях, истерзанных пыткой, опухших, держал, не сомневаясь, что в руках у него середина Вселенной – бес-ценная крупица, необыкновенный перл, вместивший в себя силу и крепость столпа, на котором держится весь мир и вокруг которого все сущее вертится; вся красота мира и смысл его были здесь – в любви на ладонях…
«Ты пришла, Ульрике!…» – не верил глазам Месяц.
«Я шла к тебе по морю, я видела твой корабль».
«Мой корабль… Да было ли это!»
«Было, было!… У него теперь новые паруса, а красив он, как прежде. Вставай, Иоганн, вставай! Колокола звонят, слышишь, и я молюсь за тебя… каждый день молюсь… Чего тебе лежать здесь! Вставай… милый…»
И Месяц вставал, но не мог ступить и шагу, ибо тесна была его темница; а руки его, протянутые к Ульрике, натыкались на холодные влажные камни; прекрасный корабль, сотканный из солнечного света, исчезал во тьме.