Бюргерство в германских городах постепенно разделялось на богатых и бедных. Крепкие цехи еще более разрастались и находили себе новых покровителей и привилегии, а мелкие ремесленники разорялись и, как ни старались бороться, все же вливались, подобно многим мелким ручейкам, в беспокойную, взволнованную реку городской бедноты, того самого плебса – безработного, бесправного, безрадостного, не имеющего даже надежды на лучшее будущее. Впереди был мрак. В каждодневной суете, толкотне, вечной погоне за заработком, в гомоне толпы бедняк чувствовал этот мрак, а завтрашнего дня он не видел, и не понимал, кто отобрал его, кто погасил солнце, – и потому жил бедняк одним днем, как скот в хлеву, и ненавидел того, кто, казалось ему, живет двумя днями. По городам волна за волной ползли страшные слухи. Пророки, предсказатели, толкователи, колдуньи и волхвы в один голос предрекали подступающий конец света. «Вот-вот! – говорили. – Брат на брата пойдет, сын на отца. И прольется кровь, и мир потонет в пламени. И будут дым и чад. И будет разить молния. И будут повсюду неубранные трупы. А когда все закончится, останется великая пустыня. И если в той пустыне человек однажды встретит человека, то премного обрадуется, и не позавидует ему, и не подумает о нем плохо, и не сделает ему зла…»
В северонемецких ганзейских городах постепенно приходила в упадок торговля. Купцы Ганзы больше не являлись безраздельными властителями Восточного и Северного морей, немцы не выдерживали соперничества с англичанами и голландцами; немецкий дом стоял в стороне от доходного пути в Новый Свет; появлялись новые флоты, строились новые прекрасные суда, пригодные для дальних плаваний, провозглашались новые морские короли. Ганза – это уже был старый дом с тесной потемневшей кухней, со скрипучими ветхими перекрытиями и узкими окнами. Дом вздыхал и маялся, но стоял еще, и на кухне его продолжала вариться старинная похлебка… Сами ганзейцы ощущали то, что прошли их славные времена. Рог изобилия, который питал их добрую сотню лет, где-то прохудился и быстро оскудел. Жизнь шла своим чередом, торговля продолжалась, но это были уже не та жизнь и не та торговля; и ничего радостного не намечалось впереди – не всякий ганзеец осмысливал это, но всякий чувствовал смутную тревогу. А тот, кто понимал происходящее, говорил, что его «завтра» темнее, чем «вчера».
И то же происходило по всей империи. Ничто не предвещало лучших дней. Сословия, люди – разобщенные, взаимоненавидящие, угрюмые – выискивали пути к собственному благу. Все ненавидели всех и были недовольны всем. В людях восторжествовала натура дикарей. Скромность, умеренность, терпимость, трудолюбие и милосердие теперь совсем не ценились. Люди искали оружия; в тайных погребах, в лесах и оврагах они припрятывали на будущее хлеб. Все, как звери в чаще, охваченной пожаром, думали только о своем спасении. Уже не шептались, подняли головы, кричали громко на улицах и площадях. Было много слов, но не было Слова, устраивающего всех, ибо не было равенства. Всяк принимал на веру собственное слово. Молва, молва пугала людей… Разные слова намечали разные цели, к разным целям вели разные пути. И скоро нарушилось равновесие, и все пришло в движение, закрутилась круговерть: сговоры, заговоры, союзы, флаги и девизы, убийства, погромы, стычки, восстания… Море молвы вышло из берегов, волна за волной побежало по городам море разливанное. Слушали, дивились, страшились. Ждали близких перемен – вот-вот, говорили, завтра-послезавтра ахнет, и всем будет хорошо. А другие предрекали: то-то будет кровищи!… Верно молвили: созрел недуг и ахнуло, и кровищи было немало, но ощутимых перемен не наступило, ведь historia поп facit saltus[11]… И тот, кто заложил мост, может не успеть пройти по нему; тот, кто посадил дерево, может не вкусить от его плодов; тот, кто породил сына, кто, видя его во младости, радуется, может не узнать, каким он станет в совершеннолетии и в зрелости, взойдут ли в нем ростки добродетели и приживутся ли, и прославит ли он имя отца или явится орудием зла, после чего имя его будут произносить по соседству со словами проклятия. А тот, кто разрушил царство, дождется ли нового царства, которого желал?.. История – гигантский кегельбан. Сегодня пустишь шар, а цели он достигнет, быть может, через полета лет. Помнит ли кто – кем запущены шары, попавшие в цель сегодня? А живущий сегодня обольщается, полагая, что это его шар попал в цель. Нет, история не торопится; торопятся люди, убивая один одного, отбирая один у другого, и всё, из-за чего они бьются, часто оказывается прахом, пылью, что просачивается между пальцами и уносится ветром. Только вначале не всем это видно.
Мартин Лютер с началами своего учения подъехал к «кегельбану» на народном движении, будто на волах. Бывший монах августинского монастыря, профессор тридцати четырех лет, Лютер прибил к дверям одной из церквей славного города Виттенберга бумагу, содержащую девяносто пять пунктов, в которых он протестовал против засилья католического духовенства – злоупотреблений, обмана, порочности и прочего, – а также выступал против продажи индульгенций и провозглашал принципиум своего учения об «оправдании верой».
При всем том напряжении сил в разрозненной Германии, смутном беспокойстве, незрелом брожении, что было, при всеобщей ненависти к католической церкви и римскому папству Слово Лютера прозвучало, как выстрел пушки, Слово стало ковшом масла, выплеснутым в кострище тлеющих углей. И полыхнуло пламя. Каждое из сословий – и терпящие друг друга, и враждебные один к одному – нашли в лютеровской виттенбергской бумаге то, что искали, – всякий себе. Князья и крестьяне, патриции и плебеи, рыцари и бюргеры – все в один голос заговорили о духовном вожде Мартине Лютере и о необходимости Реформации. «Если не быть Реформации, – говорили в империи, – то не быть ничему». И зарились на обширные монастырские земли, на кладовые-сокровищницы попов, караулили в темных местах толстосумов-церковников. Богатые хотели под шумок еще более обогатиться за счет имущества духовенства, бедные желали вывернуться из-под тяжкого ярма; рыцари, утратившие былые значение и влияние, мечтали силой оружия вернуть прежние времена; а бесправные и угнетенные жаждали справедливости…
Мартин Лютер проповедовал с кафедры свое учение, Мартин Лютер бросал на «кегельбан» шар за шаром, а паства не пропускала ни единого слова, и восхищалась Словом, и передавала услышанное из уст в уста; паства вздыхала с облегчением, ибо, наконец, увидела впереди себя разумного пастыря, который знал, что делать и куда идти, и брался вывести. Вот-вот, – ожидали, – наступит в империи новое время: всеобщее братство, всеобщая благодать. Только нужно верить в это – истинно, глубоко, презирая всякие сомнения и твердо противостоя нападкам; и не носить веру на шее, на шнурке всем на обозрение, быть может, и имея-то от веры не более шнурка, – а содержать ее нежно в чистом сердце и лелеять убежденным разумом. И тогда вера станет звездой, за которой пойдешь, она станет спасением, которое обретешь. Истинно верующему мирянину не нужны церковь и обряды, потому что вера, дарованная ему Господом, и есть церковь; также мирянину не нужно духовенство, так как он сам себе духовенство, – и слова свои и чаяния, исходящие от сердца, он возносит прямо к Богу, и, кроме искренности своей, не ищет иного посредничества; также не нужен мирянину папский Рим со всеми его посланиями, соборами, толкованиями но той причине, что счастливый христианин уже имеет книгу из книг, истину из истин, из множества нитей нить к вечному блаженству – Священное Писание.
Брожение в народе усиливалось. Все новые и новые проповеди Лютера были направляемы на подрыв власти папского Рима, против жирных, ленивых, похотливо-развратных попов, против папских прихлебателей-кровососов и против самого Папы Льва X, человека жизнерадостного, любящего веселье, попойки, устраивающего дворцовые оргии с комедиями, непристойными танцами, вином и женщинами. То тут, то там в Германии все чаще вспыхивали крестьянские восстания. Императору требовалось все больше усилий для своевременного обуздания всколыхнувшихся людских масс. И восставшие подавлялись с жестокостью и беспощадностью. Католичество же, против которого обратились все сословия, терпело крах. Римский Папа, с опозданием заметивший, что беспорядки в империи принимают слишком серьезный оборот, что уже не жалкий «Башмак» топчется на горе и не «Бедный Конрад» шествует с оглядкой по деревням, – а целое море вознегодовало от берега к берегу, Папа, обративший наконец внимание на Лютера, кормчего недовольных, пастыря заплутавших в поисках спасения, понял, что Лютер не какой-нибудь недужный припадочный монах, какие, бывает, время от времени объявляют себя то пророками, то мессиями, – а нешуточный враг папскому престолу и всей Римской курии, – и уже не был так весел. Теперь, упустив время, папский Рим потерял и возможность с легкостью придушить неугодного пастыря и тем покончить со всем движением. Также не помогли хитрости блудословий, и диспуты с Лютером ни к чему не привели. Тогда Лев X отлучил Мартина Лютера от церкви и прислал ему о том буллу. Но Лютер сделал ответный ход: как будто продолжая свою проповедь о ненужности посредника между Богом и человеком, давая понять пастве, что для истинно верующего человека, имеющего оправдание верой, Рим – ничто, он в Виттенберге публично сжег буллу…