— Теодор Сергеевич, вы в бога верите?
Художник вздрогнул. На него направила lorgnette грузная от изумрудов дама. Она выпятила толстенную губку, повела исполинскими кошачьими глазами, наклонила голову, что бы лучше разглядеть тщедушного по сравнению с ней творца и повторила вопрос про Бога.
— А вы верите в кислород? — подоспел на выручку Михал Романыч. — Его тоже никто не видел, но все пользуются!
— Обворожительно! — удовлетворённо повела головой дама. Писатель за талию увлёк Теодора прочь, предварительно послав пачку поклонов хозяйке изумрудных залежей.
— Ты поаккуратней с ними, Теодор, неровен час, сектантом станешь!
— Давайте-ка выпьем, Михал Романыч!
— А, эт-то мы завсегда!
Друзья (?) удалились от публики на балкон и писатель поплотнее прикрыл дверь.
Стёкла, однако, и тут вибрировали в рамах от шамировского р-рока. Но свежий воздух и вечерний городской шум развеяли художника. Подобно иллюзионисту, Михал Романыч вынимал из под пустой кадушки, притаившейся на балконе, фужеры, початый коньяк и тарелку с бутербродами.
— Припас тут вчера, как чувствовал. Эх, бутеры зачерствели, но, мы их, голубчиков, раскусим!
— Раскусим, — механически повторил Теодор, понятия не имея, о чём сейчас говорить.
Голова кругом шла от непривычного светского мероприятия.
— А вот и привыкай, дорогой, назвался, так сказать груздем, варись.
— Или маринуйся… Вы мысли читаете?
Писатель к тому времени уже наполнил фужеры, чокнулись, выпили. Закусили раскусывая.
— А чё тут читать? Пройдено. Ну, ещё по одной, за успех. Веха, как ни как.
Теодор оглянулся, нет ли поблизости бака или нищенки с клюкой. Нет. Ну и хорошо.
Выпили, закусили-раскусили. У писателя был такой вид, словно хотел что-то сказать, нужного, сокровенного. Помолчали. Может и ждёт, когда он сам спросит.
— Михал Романыч, а вы Селифанова не видели?
— Видел…
— Как он?
— Да, вроде бы, неплохо. Заполошный такой был. Вот, он просил передать.
И писатель вынул из внутреннего пиджачного кармана клубный медальон на цепочке.
Теодор спокойно принял медальон и положил его в такой же карман собственного пиджака. Значит, согласен Селифанов, что его теперь очередь. Писатель налил по третьей.
— Ну, будем и мне пора, супруга, уже, наверное, обыскалась! За вас, Теодор, за вашу реализацию. И, спасибо за всё.
Чокнулись, выпили. Михал Романыч раскланялся и поспешил на встречу с новенькой супругой. Ему было к кому спешить и, оно того стоило. Она того стоила.
Теодор вспомнил про Милу и письмо.
Жёлтый листок, сложенный в шестеро, покоился в кармане. Художник отставил бокал на мраморный подоконник и развернул послание. Строчки показались ему или детским почерком, или просто таким, над которым в юности не работали, как он, заново вырисовывая каждую букву. В некоторых местах бумага размякла от капель и чернила поплыли.
«Здравствуй, Тео! Вчера вечером я помогала Ирэн в развешивании картин (сама напросилась) и… не знаю, как это сказать. Михаил Романович принёс Альманах, я почитала… ночью опять читала. Потом Шамир репетировал. Слышала твою песню. Спать не могла всю ночь. Не только от чтения. Думала.
Теодор, я не смогу тебе ничего дать. И ты мне не сможешь. Вот в чём беда. Я поняла, что для тебя это всё серьёзно. Это, так сказать, твой путь. У меня другой. Я хочу нормальной семьи, детей, внуков. У тебя этого никогда не будет.
Мне нравятся художники, я со многими знакома, благодаря Мариэтте. Но они — другие! Всмысле, у них нет таких картин. Они нормальные люди, просто — работа такая, рисовать. Многие даже ещё где-то работают, а рисуют для души.
То есть, ты тоже рисуешь для души, только не для своей, а для чужих душ. Боже, голова уже от тебя болит. Я тебя, наверное, люблю, но, сохранить не смогу. Как и ты меня. Прощай! Целую, твоя Людмила. Мила.»
Теодор не стал перечитывать письмо. Да, слово «твоя» было зачёркнуто.
Тяжело. Хлопнул ещё рюмку. Сложил жёлтый лист и сунул обратно в карман.
Мелькнула мысль, что зря испугался встречи Ирэн и Милы. Они ещё вчера встретились. А сегодня… одна с мужем, а вторая в трауре по нему самому. Гуляй, Емеля, твоя party. Вот и взошёл на свой Эверест, стою на вершине. Всё создано.
Существует. Теперь остаётся созидать, поддерживать жизнь галереи, альманаха, песен. Вершина. Холодно на вершине и пусто. А как оно бывает на настоящей вершине?
И тут зазвонил телефон. Кто говорит? А не слон. Это звонит чёрт, о котором заговорили, то бишь, Антон Владимирович Селифанов. Потому что телефон тот самый, от ведущего шоу, которое маз гоу, типа, должно-таки продолжиться. Опаньки.
— Аллё, Антон Владимирович, как ваше ничего?
— Вечер добрый, Теодор Сергеевич! Как вы? Поздравляю, это успех! Победа!
— Да, спасибо, победа. Я всех победил и убил. Съел и закопал. Наклал и написал…
Стою тут один, воин победитель, в полном одиночестве на балконе и очень хочется прыгнуть!
— Со второго-то этажа? То же мне Эверест! Только ноги поломаете и будете на костылях прыгать, оно вам надо?
— Не-е… Я тут, кстати, на «Эверест» и собрался, посмотреть, как оно там, сверху.
С настоящего «сверху». У нас тут недалеко гора есть, название ещё смешное — Воробей. Не Гималаи, конечно, но тоже 1300 метров над уровнем моря. Подойдёт. Не желаете со мной? На облачка поплюём сверху.
— А что бы и нет? Согласен, составлю вам компанию. Завтра с утреца?
— Угу…
— Ну, вот и договорились. Краски захватите, а я утречком подъеду за вами. Всего доброго, развлекайтесь! И, извините, что компанию сегодня не составляю — дела!
Отбой. Всмысле, короткие гудки.
А шоу мозгов тем временем действительно продолжалось! Публика наша знакома с работами Дали, даже любит их. И не потому, что он моден, Сальвадор когда-то был моден, когда собственными рекламными трюками эту любовь лоббировал. Теперь его просто любят, потому что красиво и со смыслом. Т. е., не просто красиво, а ещё и думать можно, входить в то состояние, в котором Сальвадор писал эти картины, испытывать те же ощущения, что испытывал он. Это — много и это хорошо. И особенно хорошо, что это всё уже объяснять не надо никому. Все в курсе. Поэтому и работы Теодора Неелова восприняли разом, полноценно, так, как художник и не мечтал, что воспримут. А публика в России не дура. Только очередное правительство разберётся с «шибко умными», кого поубивает, кого повысылает, ан глядь, а уже новые понарожались, и умничают ещё похлеще предыдущих. Неистребим в России ум, как и горе от него.
Как когда-то, после первого романа Достоевского, все разом поняли, что в стране объявился новый писательский гений, так и теперь: публика рассосредоточилась по всем залам галереи и внимала. Может, и не гений, может. Никто спорить не хотел, ведь «гений» и «мёртвый» у нас — слова синонимы. Но — вдохновляют полотна!
Ошеломляют, захватывают и уносят в собственное пространство. То там, то тут замерли одиночки и пары у холстов, и словно световые ниточки соединяют их глаза с картинами, словно происходит действо обмена светом, люди — картинам, а картины — людям. Даже энерджайзерные журналисты перестали марионетничать и прильнули к полотнам. А на винтовой лестнице Теодор увидел пару, сидящую прямо на ступеньках и уткнувшихся в альманах, незаметно заглянул через плечо — его рассказ читают, «Приехали… полетать».
Коньячное опьянение покинуло Теодора Неелова, оно было ни к чему. Ведь тысячи творящих людей мечтают увидеть подобное чудо — людей, внимающих их искусству.
Незаметным он оделся в пустом гардеробе и выскользнул на улицу. Мавр сделал.
Мавр может. Остаётся — уходить.