– Он жив? – воскликнула я.
– Да. Он жив. Он приказал нам двигаться в сторону Лаваля.
Маргарита своевременно подошла, чтобы поддержать меня под локоть. Я попыталась быстро справиться с головокружением. Известие было слишком ошеломляющим, чтобы я успела ощутить жгучую боль в душе. Лескюр смертельно ранен… Наверное, мне следовало бы кричать от отчаяния и заливаться слезами. Вместо этого я высвободилась из рук Маргариты и молча пошла за обозом.
– Тюрпен, вы уверены, что ничего нельзя сделать?
– Увы, мадам, я не Бог…
Я шла вперед, глядя перед собой невидящим взглядом. Лицо было бледно, как мел, губы плотно сжаты, а в черных глазах не было слез. Когда я в последний раз плакала? Кажется, тогда, когда Лескюр освободил меня от графа де Шаретта. А теперь, когда Луи Мари умирал, я не способна была проливать слезы.
У меня внутри будто все замерло, заледенело. Кровь невыносимо стучала в висках, выстукивая единственную мысль: «Я снова осталась одна». Снова нет человека, на которого я могла бы опереться. Уже не будет теплых искренних разговоров, нежных слов, руки маркиза, перебиравшей мои волосы. Уже ничего не будет… И я должна смириться с этим?
– Мадам, мадам, все ли с вами в порядке? – встревоженно спросила Маргарита, заглядывая мне в лицо.
– Что?
Я смотрела на нее непонимающим взглядом.
– Может, вам лучше сесть в повозку?
– Я думаю, – воскликнула я с внезапным гневом, – что все вы можете оставить меня в покое!
Я не желала никого видеть, не хотела ни с кем разговаривать. Какая разница, все ли со мной в порядке! Если бы я умерла, это было бы для меня самым лучшим выходом. О, теперь я понимала Марию Антуанетту, которая говорила то же самое четыре года назад.
Через полчаса я нашла маркиза. Его несли на носилках двое бретонцев. Он лежал с закрытыми глазами, в лице не было ни кровинки. Оно даже приобрело тот восковой оттенок, какой бывает у мертвых. В отчаянии я бросилась к нему. Бретонцы, наверняка зная о наших отношениях, мне не препятствовали. Я взяла его за руку, она была такая горячая, что почти обожгла меня.
Он открыл глаза и, увидев меня, подался вперед. В его глазах, пылающих от лихорадки, я не прочла ни радости, ни удивления. Только гнев.
– Вы?
– Да, я, – произнесла я, сдерживая рыдания.
Теперь, когда я увидела его, весь лед в моей душе растаял. Слезы были готовы сорваться с ресниц.
– Что вы тут делаете? – крикнул он разъяренно. – Уходите!
Я пораженно смотрела на него, ничего не понимая. Он дышал тяжело, с хрипом, а от громких слов страшно закашлялся, откашливая ярко-красную вспененную кровь. Внутри у меня все похолодело от страха. Я оглянулась, взглядом разыскивая Тюрпена.
– Мне не нужен врач, – с трудом прохрипел маркиз. – И вы тоже… Уходите! Я не позволю вам видеть, как я умираю.
– Луи Мари, – попыталась объяснить я, – поймите, что мой долг – это…
– Ваш долг – избавить себя от лишних страданий. Уходите!
– Но я…
– Уходите, не то я прикажу вас увести!
Он был способен это сделать. Его намерение было слишком решительно. Он не хочет, чтобы я видела его в таком состоянии… И все же мне было очень больно от того, что он прогоняет меня.
Тогда его пальцы слегка шевельнулись, и он с трудом протянул мне руку. Я порывисто подала свою. Его пальцы на мгновение сплелись с моими и сразу же их выпустили. Лескюр упал на спину, струя крови потекла у него по подбородку.
– Вам скажут, когда я умру. Ступайте! Я люблю вас…
Задыхаясь от боли и отчаяния, я побежала прочь, в конец обоза. Мне скажут, когда он умрет… Боже, как жестока жизнь! Как жестока! Как безжалостно она расправляется со всеми, кто любит меня! А он… он даже не позволил мне быть рядом с ним.
Сидя на телегах, бретонки все так же вязали шарфы, баюкали детей и напевали какие-то странные бретонские баллады. Поскрипывая, мерно вертелись колеса, перемалывая сентябрьскую грязь. За телегами гнали пленных республиканцев, босых и связанных.
4
На рассвете 21 сентября 1793 года Лаваль открыл свои ворота мятежникам.
Было тихое утро; лучи солнца, словно даря последние приветы лета, пронизывали золотую листву. Город утопал в подрумяненных осенью кронах деревьев, в меди буков и пурпуре каштанов. И жители Лаваля, казалось, даже не задумывались, какое страшное преступление совершили: вопреки декрету Конвента предоставили убежище бретонским мятежникам. Наказанием за это было бы полное исчезновение города с лица земли.
Среди бретонцев поднялся необыкновенно сильный ропот по поводу пленных. Силы белых слишком малы, чтобы гнать и стеречь две сотни республиканцев; кроме того, их еще надо кормить, а хлеба едва хватает самим бретонцам. Все другие командиры, например Шаретт и Стоффле, без всякой жалости расправляются с пленными, и правильно делают: нечего щадить эту синюю сволочь! Надо отомстить за королеву, томящуюся в тюрьме, за маленького ребенка-короля, заключенного в Тампль. А мученическая смерть Людовика XVI – она разве не требует отмщения? И, наконец, сам господин маркиз де Лескюр погибает от пуль синих! Последнее обстоятельство усиливало всеобщую ярость. Мятежники были растеряны потерей командира, растеряны и взбешены: подобное преступление требовало наказания… Они роптали, уже дошло до того, что все были готовы прикончить пленных, и притом зверски. Например, насыпать пороха им в рот и взорвать…
Каким-то чудом Лескюр, еще живой, пришел в сознание, словно почувствовал, что его отряд намеревается запятнать себя бесчестьем. Нечеловеческим усилием воли приподнявшись на носилках, он хрипло заговорил, и звук его голоса мгновенно заставил крестьян благоговейно умолкнуть.
– Кто здесь готовит казни? Ты, Налей-Жбан? Или ты, Крадись-по-Земле? – пылающие глаза Лескюра остановились то на одном, то на другом помощнике. – Может быть, вы решили стать палачами? Наше дело – не месть, а война. Бог на небе отомстит за наши жертвы, нашу королеву и нашего короля. Не берите на себя роль судей, будьте только воинами. Синие в Париже поставили гильотину – они варвары, у них нет веры. Но ведь у нас есть наша религия, и мы не станем дикарями…
Бретонцы сурово молчали. Они были до мозга костей преданы маркизу, кроме того, они были суеверны и считали, что голосом умирающего вождя говорит сам Господь. Задыхающийся, с трудом произносящий слова, хрипящий от ран Лескюр с кровью на губах был в их глазах мучеником за веру и короля.
Маркиз не удовольствовался этим. Чтобы быть до конца уверенным, что и после его смерти пленных не расстреляют, он заставил бретонцев стать на колени и на святом распятии поклясться в этом. Словно какая-то нечеловеческая сила поддерживала жизнь в этом человеке: Тюрпен был уверен, что Лескюр умрет еще вчера, а он до сих пор жил. Когда клятва была произнесена, маркиз упал на носилки, сжимая зубы от боли. Его унесли в дом. За носилками шествовал аббат Коффен, призванный для исповеди и последнего причастия.
Фанатичные грубые бретонцы откровенно плакали. Никто не понимал, что теперь надо делать. Командир погибал, все были разобщены.
Плас-Нетт, помощник маркиза, позаботился о том, чтобы мы и в Лавале хорошо устроились. Нас поселили в доме какого-то республиканца, недавно повешенного; семья его делась неизвестно куда. Здесь было несколько комнат, довольно хорошо обставленных. Я уложила измученных детей спать. Было немного не по себе от того, что приходится пользоваться чужим имуществом, да еще и имуществом врага. Мы, конечно, ничего не возьмем, но все-таки…
Я думала, что не смогу уснуть, зная, как Лескюр страдает, но мало-помалу усталость взяла свое. Я забылась в тяжелом сне на несколько часов. В конце концов, я еще не совсем оправилась от раны и нуждалась в отдыхе.
Когда я проснулась, был уже вечер. Дети сидели за столом и ели рисовую похлебку, наспех сваренную Маргаритой. Я слышала голос Мьетты, сердитый и раздраженный:
– Почему мы сидим в этом городе? Эти бретонцы теперь без маркиза ничего не смыслят. Лаваль никем не охраняется. И они еще называют это убежищем! Они даже не знают, что творится в округе. А я слышала, что целая армия Клебера движется сюда… То-то мы попляшем, если синие нападут!