Дюпор, Мишо… Они, по крайней мере, не били меня. Хотя бы в этом отношении мое достоинство было сохранено. А тот кошмарный вечер в «Золотом погребке», виконт де Маргадель и его бесчисленные товарищи, не знаю даже, сколько их было! Я падаю в бездну, в ад, в грязь, и никому уже не докажешь, что душа-то у меня чиста – так же чиста, как пять лет назад!
– Нет! – крикнула я исступленно. – Нет! Не будет этого! Уж вам-то меня никогда не получить, никогда!
Я отбросила его руку, как отбрасывают отвратительное склизкое насекомое, едва сдержав желание плюнуть ему в лицо. О, это лицо! Эта уродливая гримаса!
Трудно сказать, как я выскочила из сторожки Святителя Мартена. Я только сознавала, что он меня не удерживает. Кажется, я слышала смех Шаретта, и он казался мне сатанинским.
Уже была ночь, и лунный свет ослепил меня. Лес казался таинственно притихшим, безмолвным, словно прислушивающимся к тому, что происходило в домике. Шелест деревьев в ночи звучал почти феерически. Четкими силуэтами вырисовывались на фоне ночного неба полуголые костлявые грабы и ясени. Биение струй родника в лесной тишине было неожиданно громким.
– Нет, – прошептала я еще раз. – Нет. Я не могу. Это невозможно даже представить.
Презрительный смех в домике был мне ответом.
3
Маленький городок Машкуль давным-давно, еще в XIV веке, стал местом преступлений зловещего маршала Жиля де Реца. В его мрачном замке процветали пытки и жестокость, насилие и кровожадность. Жиль де Рец замучил сотни людей – женщин, девочек, мальчиков, – но его разоблачили и после суда сожгли на костре как чернокнижника. От его замка, помнившего столько преступлений, нынче остались только руины. Обугленные развалины, среди которых разросся чертополох.
Я вспомнила это, бредя по улице захваченного вандейцами Машкуля. Отряд Шаретта численностью в пять тысяч вошел сюда совсем недавно, не более двух часов назад. Пылали дома республиканцев. Дым не давал дышать и щипал горло. Я закашлялась, закрывая лицо рукой. Пламя бушевало в ратуше, по воздуху летали горящие бумаги – вандейцы жгли архив. В саду каждого дома либо насиловали женщин, либо грабили. Трудно было найти мало-мальски высокое дерево, где бы не было повешенного.
Стрельбы уже не было слышно. Наступил час грабежа. Как в те далекие времена, когда захваченный город на три дня отдавался в полное распоряжение солдат-победителей. Тогда не было над ними никакой власти. Нынешние повстанцы, еще вчера крестьяне, быстро учились повадкам рыцарей из темного средневековья. Вслед за вандейцами появлялись их жены и дети. Они тащили за собой тележки, которые тут же наполняли награбленным добром.
В одном из домов семью республиканца заперли и заживо подожгли. Дым и пламя валили из окон, смешиваясь с криками и запахом горелого мяса… На крыше другого дома инсургенты обнаружили спрятавшихся детей, чей отец был республиканцем. Их сбросили с крыши прямо на солдатские пики. Убийства и изнасилования не поддавались никакому подсчету.
Сердце у меня словно умерло. Я давно уже перестала понимать, во имя чего ведется эта бойня, кто за что воюет. Я знала только, что Франция ввергнута в ад, а вместе с нею в ад попала и я. Мне уже не хотелось задумываться, кто прав, кто виноват, чьи пролитые реки крови шире и длиннее. Остался только страх и желание выжить. И тайное облегчение оттого, что на моей куртке нашито красное сердце Иисуса – вандейский знак, стало быть, меня эти ужасы коснуться не могут.
Я уже не видела разницы между санкюлотами, свирепствовавшими в Париже, и повстанцами, воюющими за короля. Всюду была одна и та же толпа, – дикая, жаждущая крови, идущая на ее запах, как зверь. И всегда этой толпой двигала только одна цель – убивать, унижать, ниспровергать. Чернь словно пользовалась тем, что мир сошел с ума, что раз за несколько столетий, наконец, наступила возможность хорошо поработать длинными ножами. Над толпой стояли люди, разжигающие всеобщее безумие. И разница между Робеспьером и Шареттом стерлась, утонула в бездонном потоке крови. Молох поглотил Христа, Молох требовал жертв…
– Ну, я хорошо выгляжу?
Мьетта выскочила из одного из домов, радостно завертелась передо мной в новой юбке. Добротной, суконной, с фламандскими кружевами.
– Правда хороша обновка? Ах, как удивится Жиль!
. – Жиль? – переспросила я машинально. – Жиль де Рец…
– Да нет же! Жиль Крюшон, мой Жиль!
Мьетта заглянула мне в лицо, шаловливо обняла.
– Ну, что ты? Еще не привыкла? Лучше бы нашла себе женскую одежду! Сейчас можно найти самые роскошные вещи. Представляю, какая ты была бы миленькая в юбке!
– Оставь меня, – произнесла я, снимая ее руки со своей шеи. – Оставь, ты наверняка с трупа содрала свою юбку!
В бешенстве я оттолкнула от себя Мьетту, дрожа от отвращения. Как она может красоваться! Почему происходящее не внушает ей отвращения?!
– Подумаешь! – услыхала я раздраженный голос Мьетты. – Давно бы пора привыкнуть! Если синие грабили нас, почему бы нам не ограбить синих? Ты просто дура, вот и все! И никогда ты ничего не добьешься.
Я шла вперед не глядя, сознавая только то, что моя жизнь мало-помалу превращается в сплошной кошмар. Не прошло и месяца с тех пор, как я покинула Париж, а мне уже казалось, что и барон де Батц, и Тампль, и даже сама столица Франции – все это придумано мною, рождено каким-то странным сном. А если не придумано, то происходило лет сто назад. Я оказалась в действительности в тысячу раз более ужасной, чем парижская. А когда я вспомнила о Рене Клавьере, меня начинала колотить дрожь. Он не желал, чтобы кто-то стоял между нами. Но теперь нас разделял целый десяток мужчин. И я не была уверена, что на этом поставлю точку. Все так непредсказуемо, так независимо от моих желаний… А может быть, и Клавьера, и свою новую любовь я только вообразила, придумала? Иначе почему воспоминание об этой любви нисколько не греет мне душу.
– Мадам, вы же ничего не ели со вчерашнего вечера. Вот, возьмите, пожалуйста! А то я уже объелся.
Брике, подскакивая на одной ноге, протягивал мне несколько булочек с творогом. Они были еще теплые, мягкие. Я проглотила один кусок, другой, ощущая, как меня начинает тошнить. Нет, поглощать что-то в то время, когда улицы скользки от крови, выше моих сил.
– Где ты взял эти булочки?
– Так ведь булочную разграбили, мадам. Пекарь как раз достал вечернюю выпечку. Вот я и набил карманы. А что? Все правильно. Булки-то уже ничьи.
– А где пекарь?
Брике очень красноречивым жестом черкнул себе ладонью по шее:
– Прикончили.
Вот как. Булки пережили своего хозяина и стали ничьи. Я покачала головой. На Брике у меня не было злости. Он хороший мальчик. Вот если бы чуть меньше увлекался войной.
– Вас словно с креста сняли, мадам. Это потому, что крови много? А я уже привык. Столько уже всего навидался. Что, мы еще долго будем за Шареттом таскаться?
Я упрямо молчала. У меня самой было столько вопросов.
– Пойдемте-ка лучше на площадь. Туда привели всех самых главных синих – мэра Машкуля, всяких чиновников, прокурора. Для Шаретта уже поставили трон.
– Трон?
– Ну, почти как трон. Он сейчас будет судить синих.
– Судить? Он же не судья.
– Судья тот, у кого сила, – рассудительно заметил Брике, дожевывая булку.
Почти машинально я пошла следом за мальчишкой. Он тащил меня за руку, направляясь на главную площадь Машкуля. Здесь ратуша уже почти сгорела, и в воздухе летал пепел. Лошади, еще полчаса назад с бешеным ржанием и налитыми кровью глазами метавшиеся по площади, были усмирены или привязаны к коновязи. Горячий ветер обжигал щеки и нес золу прямо в лицо. Вечернее небо стало розовым – от заката и пожаров, пылающих в Машкуле.
Площадь была расчищена, словно для большого праздника, с четырех сторон окружена неровными рядами вандейцев. Для Шаретта и его подручных установили помост, вынесли из ратуши мягкие кресла. Вещи переживали своих хозяев. Хозяева менялись слишком часто.