Если эта женщина сказала мне правду, моим малышкам уже четыре дня. Только Бог знает, что с ними могло произойти за это время.
– Не беспокойтесь. Они здоровы, за ними хорошо присматривают.
Я не поверила. О чем говорит эта женщина? О каком уходе? В этом зловонном месте никто никому не нужен.
Я думала, что женщина оставит меня, но она не уходила.
– Кто вы? – спросила я наконец.
– Я сестра Беата.
– Вы монахиня?
– Теперь так запрещено называться. Да, я была монахиней. Мне поручено ухаживать за вами.
Я все еще не верила. Мне выделили сиделку? Неужели то, что я видела, мне лишь приснилось? Та женщина, моя соседка, умерла именно потому, что за ней не было никакого ухода. Ей даже воды не подали. Почему же ко мне относятся иначе?
– За вас заплатили. Мы устроили вас здесь настолько хорошо, насколько это возможно.
Я равнодушно огляделась. Это была все та же комната, но теперь пространство вокруг меня было свободно. Все тюфяки были перетащены в противоположный конец комнаты, к двери. Несколько больных женщин лежали прямо на соломе, совсем без одеял. Я же была тепло укутана и, по здешним меркам, устроена просто с комфортом: моя голова покоилась на мягкой подушке, грязный тюфяк был застлан свежей простыней.
– Человека, который заплатил за все это, зовут Порри. Он хотел сразу забрать вас отсюда.
– Почему не забрал?
– Вы были так больны, что вас не решились трогать.
Сестра Беата кормила меня жидкой пищей с ложечки, но я даже не смогла доесть до конца. Болезнь возвращалась, тревожный сон одолевал меня, я вся пылала. Связь с реальностью я надолго утратила.
5
Я была без памяти, и понятие времени совершенно для меня не существовало. Но наступил день, когда все вдруг закончилось, затихло – и бешеные ознобы, терзающие меня, и невыносимый кашель с вязкой мокротой, и невероятная горячка, от которой, казалось, легко могла свернуться кровь.
Странный покой охватил тело. Я пошевелила рукой, потом пальцами. Да, я жива. Только вот тело стало таким легким, невесомым, почти бесплотным, я ужасно плохо ощущаю его.
Мне не долго пришлось оставаться в этом спокойствии; чья-то рука коснулась моего лба, чей-то голос произнес:
– У нее облегчение, гражданин Порри: пожалуй, теперь вы можете забрать ее.
– А она не умрет по дороге?
– Вот этого я не знаю. По-моему, она может умереть в любую минуту.
Мне было все это безразлично. По-прежнему не открывая глаз, я чувствовала, как чьи-то руки одевают меня и укутывают в теплые, мягкие вещи, усаживают в глубокое кресло, куда-то везут. Я ничего не понимала. Мои чувства так притупились, что от всех движений, направленных на меня, я ощущала лишь легкие, едва слышные прикосновения.
Меня увезли. Видимо, в какой-то коляске. Я очень отчетливо чувствовала холодный влажный ветер на своем горячем лице; он принес мне некоторое облегчение. Потом слабость усилилась, и я снова забылась.
Очнулась я от мягких теплых прикосновений влажной губки к телу. На мне не было никакой одежды, и женщина в белом фламандском чепчике обтирала меня губкой, смоченной в душистой воде. Я невольно застонала от удовольствия. Женщина подняла голову и сказала в сторону:
– Доминик, Доминик, успокойся: она жива еще.
В этот миг сознание вернулось ко мне почти полностью. Я очень отчетливо вспомнила о своих малышках – двух маленьких крошечных свертках, каждый величиной с ладонь… Мои безымянные маленькие дочурки – где они?
Я попыталась что-то сказать. Женщина наклонилась к самым моим губам и, к счастью, быстро все поняла.
– Они здесь, уж об этом-то можете не волноваться. Они живы, и вас-то явно переживут… Да не дергайтесь вы так! Я сама их кормить буду.
Я не знала, кто такая эта женщина в чепчике, и у меня не было сил расспрашивать. Я многого чего не знала – в каком, например, доме нахожусь, как я здесь оказалась, долго ли продлится моя болезнь и останусь ли я жива.
Впрочем последнего никто не знал. Странный и неожиданный просвет, наступивший в моей болезни, продолжался недолго – быть может, дня два или три. Какой-то врач, приглашенный ко мне, произнес название моей болезни – родильная горячка, недуг страшный и часто смертельный. Я заразилась им в грязи и вони родильного дома Бурб, на грязных, пропитавшихся кровью и испражнениями подстилках. Я сама была виновата в этом. Я сама выбрала для себя Бурб, когда вышла из Консьержери.
В это время, когда мне полегчало, мне показали дочек – крошечных, тщедушных, с едва заметным золотистым пушком на голове. Весила каждая из близняшек едва ли больше четырех с половиной фунтов, а похожи они были как две капли воды. Они, слава Богу, не заболели.
Николь Порри, тридцатилетняя сестра Доминика, у которой совсем недавно родился мертвый ребенок, кормила моих малышек. У меня самой не было сил даже взять одну из них на руки. По моей просьбе Николь распеленала их. У них все было в порядке – ровненькие ручки и ножки, маленькие пальчики, словом, никаких изъянов. Правда, одна из них как-то странно поджимала в пеленках ножку; это меня и встревожило. Но на самом деле все оказалось в порядке. Девочки были очень маленькие и худенькие, но здоровые, и на этот счет я могла быть спокойна.
Они были пока без имен, эти мои девочки. И даже без крещения. Мне было не по силам всерьез задумываться над этим.
Болезнь снова вернулась, и как раз в тот момент, когда я надеялась, что поправляюсь. Я снова запылала в горячке, туманившей сознание, и снова бешено забился пульс, доходя до ста сорока ударов в минуту. Страшный кашель с мокротой выматывал из меня последние силы, боли в боку пронизывали все тело; меня тошнило, и рвоты были с примесью крови; невыносимо болели мышцы. Но так было лишь в начале очередного приступа. Потом боль и жар просто лишали меня всяких сил к сопротивлению; я теряла сознание и становилась недосягаема для любой боли. Я полуумирала.
Очень редко, когда память возвращалась ко мне, я чувствовала, как женские руки обтирают меня губкой, поят, кормят жидким супом с ложечки, взбивают подушки и меняют простыни. Потом я снова отключалась. Родильная горячка жгла меня до самых костей, иссушала невыносимым жаром; она выпивала из меня всю влагу; щеки у меня ввалились, губы запеклись, разум растворился в этом горячем, распаленном, чудовищно раскаленном аду.
Кто знает, может быть, я и вправду там побывала.
А еще я мельком видела Брике – то ли он действительно был рядом, то ли мне это мерещилось в бреду. Он то появлялся, то исчезал, но я успела уяснить, что его приход неизбежно связан с появлением в доме Доминика каких-то лекарств, призванных помочь мне. Его приход неизменно приносил мне облегчение.
Я болела – тяжело и опасно – очень долгое время, хотя тогда и не отдавала себе в этом отчета; на самом же деле прошло несколько месяцев, пока болезнь отступила окончательно и признала свое поражение. Родильная горячка протекала с перерывами: две недели болезни и один-два дня облегчения. Она измотала меня, забрала все силы, особенно физические; сотни раз я то умирала, то оставалась жить, и все это так меня измучило, что я потеряла всякие желания, кроме одного – забыться, успокоиться и больше не страдать.
6
Только к Рождеству 1794 года стало ясно, что я не умру.
Мою кровать придвинули к окну, чтобы я лежа могла смотреть на улицу. На свежем воздухе я не бывала уже очень давно. Эта зима выдалась необыкновенно холодной, и столбик термометра опускался к очень низким температурам. Я видела крыши домов, покрытые толстым слоем снега, и заснеженные ветви вязов в саду. Я до сих пор не знала, в каком квартале нахожусь. Да и до этого ли было? Я и так считала почти чудом, что осталась жива.
Я была так слаба, что не смогла бы самостоятельно подняться с постели. Николь, сестра Доминика, подложила мне под спину подушки, чтобы я могла находиться в полусидячем положении. 'Наклонившись, я дотянулась до зеркала и, взглянув в него не без страха, не узнала себя. Женщина в зеркале – то не могла быть я. Неужели у меня такое худое тело, костлявые руки, впалая плоская грудь, тощая шея? Неужели у меня так ввалились щеки и кожа приобрела землистый оттенок? Это какая-то другая женщина, худая и уродливая. Странным контрастом этому жалкому зрелищу были пышные, ярко-золотистые прекрасные волосы – они отросли уже на пять дюймов и сияющим ореолом обрамляли исхудавший овал лица.