* * *
"Из откровений Попцова мы узнали, что "Ельцин — стыдливый человек". Его, Попцова, спросили, отчего у вас скрипят сапоги? Он ответил: "Сапоги скрипят, половицы скрипят… от возложенных на нас тяжестей". Его спросили: "Вы расстались с комсомолом?" — "Я был там белой вороной". (Бывший секретарь обкома. Двадцать лет редактировал комсомольский журнал.) Фарисей в каждом слове".
* * *
"Устроили сучью жизнь, а ещё хотят, чтобы их любили. Унизили мозг нации, её цвет и дух, но возвеличили карманника, бродягу и мошенника, любимых героев Максима Горького, а самого писателя спихнули с пьедестала, чтобы казаться вровень. Новые челкаши козыряют в тройках и цилиндрах, бесстыдно усевшись на нашу шею".
* * *
"Старовойтова с Козыревым выводят Ельцина на смотрины, как хазарского
кагана. Поп-расстрига Глеб Якунин машет сзади латынским крыжом — то ли насылает бесов, то ли гонит Ельцина перед собою, как неверного. У "бабушки русской демократии" на лице глуповатая жирная улыбка перезревшей институтки, испытавшей первый грех.
Все запряжены в одни оглобли и покорно идут".
* * *
"Горби вылинял, как побитый молью песец-крестоватик…"
* * *
"Ельцин со словами любви к России намыливает верёвку и затягивает её на шее народа со своей целлулоидной улыбкой идиота. Как я и предсказывал год тому, очередной переворот будет в 93-м году. Он и случился. Это переворот наглых и циничных, пошлых интернационалистов-космополитов, презирающих Бога…"
* * *
"На экране скопческое, с проваленным тонким ртом лицо поэтессы Риммы Казаковой. Желая унизить, читает скверные стихи о генерале с фашистскими усиками (о Макашове), что, не жалея жизни своей, пошёл на защиту чести русского народа. А сама и в подметки ему не годится".
* * *
"Оскоцкий, похожий на недотыкомку, пригорбленный, с огромной головой карлы и короткими ручками, сложенными на столе, пытается играть роль услужливого палача, подталкивает Ельцина к жестокости и немедленной расправе. Как все они жаждут крови, вопия при этом о слезе ребенка.
Мелкий народишко сгрудился в подворотне Ельцина и лает усердно на Россию, чувствуя силу барской руки. Жалкие тварные люди… "
* * *
Вот и октябрь на дворе. Скоро Покров. Прежде девки пололи снежок и припевали: "Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня женишком". Обычно в предзимье всё в природе цепенеет: закаты багровы, лужи латунны, дальние леса лиловы, небо к ночи искристо, звезды наливные, плутовато подмигивают, и Большая Медведица, как дворная собачонка, дежурит в небе над коньком моей крыши. К этому времени березняки тускло выжелтятся, поблекнут, как старые ризы, изредятся, обветшают — дырка на дырке. Вот со дня на день полыхнет ветер-ли-стобой, разденет берёзы донага, сдерёт с них последнюю ветхую сорочку, — и здравствуй, обжорная русская зима!
… А нынче на удивление долго тепло стоит, и пока не пахнет снегами, леса в золоте, у крыльца уж который день вьётся бабочка-траурница, похожая на цыганку-вещунью, колдовски подглядывает за мною чёрными глазами, тонкой кистью написанными на шелке крыльев. Кыш, вещунья, уноси с собою дурные вести!
Картошка давно прибрана, спущена в подполье, над поспевшими расхристанными капустными кочанами резвятся стайки белых капустниц, без устали плодящих червие. Вот и крапивница залетела в баню, плещется крылами на задымленном стекле, наводит шуму и беспокойства дремотному суровому хозяину-бан-нушке. Прежде Покров — большой престольный праздник, неделю гульба; столом-то гостевым хвалились, зазывали в дом друг по дружке, де, пьян не пьян, да в гости к нам. Нынче тишина на деревне, и ничто не сулит гульбы: ни ты в гости, ни к тебе за стол — боятся христовенькие объесть, да и нечем угостить.
Как помнится, даже после войны подобного не знали. Бабушка моя месяц-
два копит провиант, нам рукодано выдаст к чаю по кусочку хлеба да по осколышу сахара, отколет щипчиками от голубой глызы, но сама-то с липкой манпасейкой выпьет чаю чашек шесть, а половину подушечки оставит в блюдце до следующего самовара. Была бабушка мастерицей шить и вышивать узоры на подзорах и занавесках, и так вот, одноглазая, всю ночь корпеет над шитьём и вязаньем, а после, уложив стряпню на чуночки, потащит то рукоделье по деревням, чтобы там обменять на продукт. Да всё скопленное с такой натугою после выставит на гостевой стол, чтобы печенье стояло горою. И лагун браги непременно наварит.
А нынче вот без войны, да в общей разрухе живём; в гости зайти стыдятся. А если и забредет кто, усадишь за стол, а рука за конфеткой робко тянется: как бы в раззор не ввести. А ведь застолье — вековечный поклон богу Радигостю, это по-хвалебная черта русская, что разительно отличает нас от многих племен. Немцы нас расточительными звали за эти вот пиры; они, скопидомы и стяжатели, не знали того сердечного обычая, что всякий в Божий мир отплывает голым, ничего Христу от тебя ненадобе, кроме твоей души. И вот в таких-то застольях очищалась, огранивалась, хранилась радетельная, отзывчивая русская натура. Так неужели забудутся Пирогощи — пир гостей, и Радигости — радость гостей? Ведь усталость от стола, от праведных трудов скоро сольётся и потухнет, но радость от долгой трапезы будет жить долго на сердце. Тихо, безлюдно в деревне, словно бы весь народ утек в могилки. Странная, неопределенная пора, когда всё позади, окончательно изжито, а впереди уже ничего не светит. Не смеются на деревне дети, не играют свадеб, не ярится гармоника, только лишь сосед Сережок Фонин, хватив первача, пытается под ветлою растянуть меха и тут же клюет носом; словно бы осень навсегда попригасила всё радостное, чем питалась из века в век русская душа, с любовью и гордостью глядя на полные закрома, на дровяники, забитые березняком, на подворье и хлевища, где жирует скотина, дескать, хоть и обжорная зима, но и нынче не застанет врасплох. Бывало, закончив тяжкие труды на земле и обойдя приценчиво подворье, удоволенно приговаривал мужик, если у него всё сладилось по уму: "Бог-то он Бог, да и сам не будь плох". И вот поиссяк народ на земле, повыродился, рожать перестал, да и некому. Лишь "не-роботь", что из возраста вышла и осталась при пашне, которую вдруг наскоро поделили меж крестьян на паи, но так странно раскроили на бумаге, что никто землицы дареной пока и в глаза не видывал. Вот и гадай, мужик: какая земля достанется при дележке, да и будет ли она вообще, эта делёжка, иль придется снова за вилы хвататься, чтобы показать русский норов и силою высудить свой кусок? Это для горожанина земля — нечто пространное и неопределенное, неохватное взгляду, даже слишком громадное чудище, "обло и стозевно", чтобы им с расчётом управить, может, даже лишку отхватили предки, а сейчас майся, чтобы довести до ума. Так полагает мещанин, в ком давно потух зов матери земли.
На самом же деле она разнообразна — русская земля: и унывна, щедра на дары и прижимиста — кому какая достанется в наделок… Есть супеси и глина, суходолы и осотные низины, хвощи, болотина, жирные земли, кремень, подзолы, поречные бережины, где трава коню по холку, и пески на веретьях, где ничего, кроме вереска, не растёт, и редкая былка не накормит даже и овчушки… Но по пять гектаров на нос пришлось (это на бумаге), и та бумага запрятана в комод иль шифоньер под смертное, и одна мысль, что наконец-то и тебе досталось изрядно землицы (Господи, на веку такого не случалось), уже греет сердце старухи, что всю жизнь свою ухлопала на колхозном поле, страдая за отечество… Если и были на Руси воистину государственные люди по делу и чувству, то это русские крестьяне. Ещё не предполагая, что их в очередной раз обвели вокруг пальца, они неожиданно для себя почувствовали себя с новой, незнаемой прежде стороны: это они — хозяева земли русской…