Стук его топора не только остановил наши слёзы. Он сделал ещё что-то и такое, чему я не знаю названья.
В душу вошла какая-то высокая ясность, вошла сила, и я, снежная песчинка, кою в такой свирепой ярости вертели лютые вихри войны, разом почувствовала себя твёрдо на ногах, почувствовала Хозяйкой — вернулась в мёртвый отчий дом ладить человеческую жизнь.
Я расправила плечи. Огляделась орлицей вокруг.
Стены в инее были пусты. Лишь в простенке между окнами во двор уныло висели наши ходики. Остановились Бог весть когда в половине шестого. Из них стекала в наледи цепочка до самого пола.
Я размашисто подошла к часам.
«Вот и вернулось наше время! — шепнула про себя ходикам. — Стучите наше время! Считайте наш век!»
Я поправила цепочку (на конце её торчала стоймя примёрзлая к полу гирька), толкнула маятник.
Часы пошли.
Без сговорки Маня с Ниной разом захлопали, когда увидали, как маятница[13] спохватилась в обстоятельности распохаживать из стороны в сторону.
— Не в клубе на концерте! — шумнула я на дочек.
Наладилась я было построже прикрикнуть, да строгость из голоса выпала, говорю со смешком:
— Давайте-ка лучше в катух за кизяком. Может, что и оставил незваный гостяря.
— Посмотрим!
Девчата живо уборонились из хаты, весело простучали по скрипучим половицам в сенцах.
Звуки шагов примёрли.
Взялась я закрывать пустые, без стекол, окна. Всё, думаю, меньше холода будет.
Закрыла… Не потеплело. Жар костей не берёт.
Надо из тряпья чем завесить.
Стою гадаю, чем же это мне завесить, ан объявись тут Зина с Тамарой. Наконец-то распростились до завтрева со своими товарками. Постояли на порожке, посмотрелись и пошли тишком (крайком глаза вижу) прикладываться щеками к дверям, к стенам, к печке… Здоровкаются…
Шум из сеней:
— Отворяйте! Лето несём!
Зина открыла.
За живыми горками сухого с июня, духовитого кизяка не видать ни Мани, ни Нины.
В полной аккуратности сложили они кизяк к печке в инее. Нина и говорит мне (с лавки я утыкала в верх окна потёртую тканьёвую одеялку):
— Ну, ма, похоже, фрицу и без нашего кизяка было жарко. И плиточки не тронул!
— Ё-моё, куда ж… Отправляючись на вечный упокой, истопочки с собой не ухватишь.
С этими словами слезла я с лавки, стала растапливать.
Я почему-то думала, с печкой, с родимой мамушкой, беда сколько попыхкаешь, покуда загорится.
А повернулось всё куда как впросте.
Подвела спичку к пуку соломы — всё разом и заходило пламенем.
На миг мне почудилось, что стылая, ледяная наша печка, на которую долгие, беспримерно долгие большие холода набросили кружево из инея, невозможно как обрадовалась огню, задышала, благостно заворчала, согреваясь: в ней на доброй сотне ладов заговорила, запела светлая радость тепла.
Мы все прижались к печке руками; никто ничего не говорил; всяк слушал голос огня, слушал голос, Бог знает когда умолкнувший в этой хате…
— Ну! — упало у Колюшка с языка. У него всё непрочно на языке, всегда не к часу что-нибудь да слетает. — И чего его стоять? — Колюшок придвинул к печке лавку. — Садись всем базаром. За постой денежку платят. А посиделки у нас задаром!
Все сели с довольством: у печи от века лето красное.
— Ну-ка, — не угомоняется Колюшок, а у самого глазенята так и играют, так и играют — ну сумкин сын! — Кто, — говорит, — вбыструю отгадает… Зимой всё жрёт, а летом спит; тело тёплое, а крови нет; сесть на него сядешь, а с места тебя не свезёт? Ну кто?
Зина вальяжно так глянула на Колюшка:
— Ну ты прям помешан на печке. Я уж лично знаю, загадаешь ты, значит, про печку!
16
Без хозяина двор и сир и вдов.
Вечером, при огнях уже, пристучал к нам на костылях Петруня Золотых, не ровня ль мне годами. Бедолага, нету ноги по самое некуда. Не всего отдала его Острянке война.
— Здорово были, Марьяна. Здорово, девчата.
— Здорово, здорово, Петруня, — протянула я ему руку дощечкой. — Давай к нам на лавку, к печке поближе.
— Это пожалуйста…
Легла неловкая пауза.
— Петрунь, ты где ж это успел? — положила я глаз на куцапую культяпку. Смешалась: «Удумала про что спросить!»
— Да где ж ещё, как не там… Не понравилась ей, — толковал о войне Петруня, — моя нога… Отстегнула мою плохую под Нижнедевицком. А взаменки — распишитесь в получении! — выдала две вот свои.
Петруня подолбил пол костылями, разом взяв оба в одну руку.
Подумал.
Не спеша потом, в полной обстоятельности оторвал от газетёнки клок, богато плеснул на него махры из сатинового кисета, сладил самокрутку.
— Я, Марьян, сама понимаешь, — Петруня соломиной поднёс пламешко из печки, — дипломат… — Петруня жадовито соснул соску свою, пустил дым в рукав затрёпанного ватника. — Дипломат, сама понимаешь, аховый. С порога ломлю своё без дальних подходов-переходов. Думаешь, а чего это я впотемну скакал к тебе, как козёл, с дальнего угла своего?
— Скажешь…
— Поздоровкаться чтоб? Оно, сама понимаешь, и не без того… С хорошим человеком никогда не грех поручкаться. Но — это я тащу на первый план — проявился я положить тебе ясность на душу про нонешнюю жизнёнку нашу.
Я повела плечом.
— Да утречком я б сама в правление надбежала…
— В интерес, и где б ты его искала? Нету того правления, что было. Немчурке помешало. Спалил. Осталось в наличности ходячее правление. Вот я сам! Списали, значит, меня с фронтовой надобности. Я домой на той вот неделе прихлопал. А тут сунули колхозную печатку. Председательствуй! Вот я и говорю как председатель… Спасибочки вам, соколятки, за возврат. Сама, Марьян, понимаешь, сев на носу. На вас вся и надёжа. Всё пускаю я в прежнюю линию. Была бригадиркой, бригадиркой и будь. С завтрева поняйте искать свои похоронки. Собирайте те трактора, ладьте и сразу же в поле на снегозадержание. Такая вот она, хлебова политика… Эх, кабы оно техникой побогаче были, кабы тракторного люду поболее…
— Дядь Петь, — встрял в разговор Колюшок. — Вы вот жалитесь, что кругом трактористов нехват. А чего ж тогда мамушка не пускает меня в трактористы? Ну скажите Вы ей… Я ж…
— …я ж, — перехватила Зина мальчиковы слова, с лёгкой язвой в голосе и в лице пустила на свой лад, в своё русло, — я ж первый парень на деревне, а в деревне один дом!
Колюшок набычился. Того и жди, боднёт.
— Ну, Зинка! — Колюшок выставил кулаки с поварёшку. — У тебя память короче срезанного ногтя! Да ну только напомни я про кошку — на стенку ж подерёшься!
Зина разом опустила крылья.
Видать, вспомнила про ножки, как у беременной кошки, сморённо запричитала:
— Колюшок… миленький… Ну не надо… Честное слово, я боль не буду, — и тише воды слилась в сени.
Колюшок проводил её долгим взглядом исподлобья.
С весёлым интересом поворотился к председателю.
Золотых поправлял на себе шапку. Налаживался уходить.
— Дядь Петь! А можно вопрос на дорожку?
— Ну.
— Так когда ж меня мамушка пустит?
— А когда вырастешь… — Золотых замялся. — А когда вырастешь, сам понимаешь, ну хоть с дверь, что ли…
Какое-то время Колюшок постоял в нерешительности.
Просиял.
— Это нам раз плюнуть!
— Да нет, в один антисанитарный выпад не уложиться.
— Начну, дядь Петь, с сейчас!
Колюшок прижался спиной к двери.
— Ма, — зовёт меня, — резните ножом отметину.
Я чиркнула.
Золотых искоса весело посмотрел на Колюшка.
Хохотнул:
— Ну-ну-ну… — И застучал костылями к порожку.
А утром чем свет Колюшок снова присох к двери.
— Режьте, — велит мне, — отметину. Да смотрите, долго ль ещё до тракториста расти. Я буду каждое утро меряться.
17
Носи платье, не складывай,
терпи горе, не сказывай.