Вообще, все детали тюремного быта и хода самого следствия, интересны скорее с точки зрения социологического и психологического анализа. Там повсюду какая-то странная и тяжелая игра, участники которой давно поверили и принимают всерьез каждую деталь. Там везде лицемерие и ложь, а еще жестокость, как внутреннее свойство ее высоких и рядовых исполнителей.
– Они мне всю жизнь испортили, – говорит, глядя перед собой, старший советник юстиции прокурор Либерман. Прокуратуре поручено контролировать правильное ведение следствия. Иногда они присутствуют, иногда отсутствуют во время допроса.
Зачем он произнес эту фразу? – думаю я. – Чтобы я поверил ему и
"раскрылся", хотя раскрываться уже дальше некуда. А может быть, отягощенная совесть требует исповеди? Вид у прокурора интеллигентный, но и у моего следователя не пролетарский вид. Я не знаю, что ответить на внезапное откровение и сочувственно молчу. В этот момент в кабинет входит Беловзоров. Допрос продолжается. Как они стараются приготовить из меня опасного конспиратора, умело расшатывающего устои советской власти. "С кем встречались во столько-то? О чем беседовали? А вот ваш товарищ говорит совершенно иное. Ах, вот что! – Ну, так и запишем: плохо помню. Подпишите".
Но, как признает и Солженицын, не все так плохо в тюрьме. А хорошее – это книги и время для их поглощения. Библиотеки во внутренних тюрьмах КГБ отличные. Понятен метод их комплектования, но что приятно, то, что после национализации библиотек контрреволюционеров, они становятся достоянием тех же контрреволюционеров в их вновь обретенном месте обитания. Вам не скажут, какие книги имеются в библиотеке тюрьмы, но дадут все, что вы закажете. Я заказывал классиков марксизма. Через некоторое время меня стали распирать идеи. Они требовали формулировок и изложения, для этого необходима бумага и карандаш. Мне объяснили, что согласно правилам распорядка по содержанию заключенных во внутренней тюрьме колющие, режущие, пишущие предметы запрещены. Я объявил голодовку.
Некоторое время я голодал по частной инициативе, потом администрация потребовала узаконить мое безобразие. В тюрьме, объяснили мне, голодовка должна быть официально оформлена "согласно письменного заявления" голодающего. Посмеявшись над этим абсурдом, я написал заявление. (Потом, уже во внутренней Саранской тюрьме, я буду резвиться, и писать заявления перед обедом на голодовку-пятиминутку). Меня перевели в камеру для голодающих и пообещали кормить через нос. В новом помещении царило запустение.
Видимо здесь давно не было посетителей, настолько давно, что в дополнительной сетке, приколоченной поверх стекла, торчал беспризорный гвоздик. Я вытащил этот гвоздик и пригрозил проглотить его, если меня попробуют накормить силой. Насколько подействовала угроза, я узнаю попозже, но тогда, мне пообещали бумагу и попросили снять голодовку. Я и сам не рад был, что затеял такую тяжелую для моего молодого организма форму протеста и легко согласился на предложение. Кормили нас в тюрьме довольно паршиво по качеству и скудно по количеству. Как я уже потом понял, еду готовили в
Соловьевской центральной тюрьме Горького для уголовников, и отделяли на Воробьевку для "врагов народа". После голодовки я мечтал получить любую баланду, но мне принесли миску щей со стола охраны и тарелку масляной гречневой каши. Это был второй случай в моей жизни незабываемых гастрономических ощущений. Потом мне сказали, чтобы я с вещами собрался на встречу с прокурором, где будет узаконено соглашение. Я собрался и в сопровождении конвоя покинул камеру. Как оказалось надолго.
Прокурора мне не показали, а вместо этого засунули в "воронок", в тесный пенал, и повезли по ухабистым дорогам города в неизвестном направлении.
Почти все происходящее с вами в молодости происходит впервые. У вас нет опыта "тертого" зэка, вам неизвестны правила игры самого государства. Вы только знаете, что не доверяете властям и ждете любого подвоха и от их институтов, и от исполнителей воли. Вы надеетесь, что с вами не произойдет ничего страшного, но не уверены в обратном, потому что уже знакомы с приемами, которые использует государство против своих противников. Вам кажется, что каждую минуту вы должны быть готовы к смерти. Вот с такими чувствами едет молодой человек в тесном пенале "воронка", с такими чувствами он покидает его и попадает в другие безжалостные руки, передающие его по новой эстафете тюремных процедур. Соловьевский централ – это множество корпусов добротной кладки, преимущественно пятиэтажных, построенных немцами еще до Первой мировой, из красного кирпича. Внутри давящий тюремный сумрак. Меня ведут по коридорам с грязно-зелеными стенами, раздевают наголо и втискивают в вонючий бокс, с шершавыми поверхностями, напомнившими кизячные полы украинских мазанок. Мое тело было упаковано словно неживой груз для отправки в дальние страны. Тесно, холодно и нечем дышать. Время остановилось. Но больше ничего не происходит. Меня выпускают на воздух, показавшийся сладким, я одеваюсь, окриком мои руки отправляются за спину, и я иду по гулким металлическим пролетам, по спирали вверх, в камеру. Я гордо заявляю, что политический и не пойду в камеру уголовников.
Гром и лязг за спиной, и дверь закрывается. В камере еще двое.
– Слава, – говорит тот, что помоложе.
– Юра.
Подхожу к пожилому, похожему на мастерового мужику, с крупными чертами и пористой кожей лица. Я не запомнил его имени, мы находились вместе каких-то пару часов, и больше уже не встречались.
Но от этого человека я услышал интересную вещь, как бы погрузившую меня в реальность человеческого характера.
Когда мы со Славой, тоже 58, 10-11, дошли до Ленина, этот мужчина сказал: – Ленин был жесток и честолюбив.
– Откуда вам это известно?! – запальчиво возразил я.
– Я был его личным шофером.
Это произвело впечатление. Особенно слово "честолюбив". Тогда еще каждое слово входило в сознание с весенней свежестью новизны.
Конечно, я прекрасно знал этимологию, но она обладала во мне всеми смысловыми оттенками. И вдруг, из этого слова я внезапно увидел всего вождя пролетариата, весь его образ, все пружины его целеустремленности. Я понял, – ЭТО он делал только для СЕБЯ.
Кажется, с того открытия в мои политические уравнения вошли живые люди.
В этот момент Йорик, слегка задремавший около моего компьютера, очнулся и проговорил:
– Есть спортивный образ жизни, и есть мир профессионального спорта. Так же и в политике. Конструкция, под которую человек подгоняет свою личность, тверже, чем даже постель Рахметова.
Конечно, Ленин делал это ради себя, но, как тебе уже сказал товарищ
Сталин, себя они отождествляли с великими идеями. Возвращаясь к спорту, – ты понимаешь, что в первом случае двигательная активность служит человеку, а во втором – человек посвящает себя двигательной активности. Ты ведь, кажется, тоже решил тогда посвятить себя двигательной активности. В твоей голове зрели всяческие замыслы мировой пролетарской революции, и как ни странно препятствием на пути ее победоносного шествия, ты видел только страну Советов.
Воспоминание смутило меня. Действительно, с высоты возраста смешными представляются горячие идеалы двадцатилетнего юноши. Я видел все проблемы загнивающей системы, превратившей интересы бюрократии в государственные интересы. Я считал, что подлинное социалистическое строительство откроет глаза рабочим капиталистических стран всего мира и приведет их к пониманию своих интересов.
Но вернемся к изложению фактов. Я недолго пробыл в 110 камере и отправился на первый этаж специального медицинского корпуса.
Психиатрическая экспертиза – это такой ритуал, через который проходят многие. Все мои друзья, проявившие самостоятельность и неординарность мышления, прошли через "освидетельствование", большинство в институте Сербского. Исследование личности вовсе не предполагает, что в результате медицинского заключения вас не посадят, а отправят на лечение. Нет, его замысел находится в общем контексте карательных методов системы, – экспертиза стремится оставить на лбу клеймо вечного изгоя общества, чтобы даже покинув тюремные стены он не имел возможности уйти от преследования.