Я вошел в нее одним мощным движением. Камилла не сдержалась и громко, на весь грот, застонала, откидывая голову назад. Сзади ко мне прижалась Рейчел. Ее нежные пальцы скользили по моей спине и ягодицам, подгоняя и распаляя еще больше. Буквально пара минут — и Камилла задрожала в сладких судорогах, громко кончая под шум падающей воды.
Едва она обмякла, я тут же подхватил Рейчел, повернув ее лицом к себе и поддерживая руками под стройные ноги. Она крепко обвила мою шею точеными руками и сама насадилась на меня, ритмично двигаясь вверх и вниз прямо в моих руках. Внутри девушка была горячая и влажная до невозможности, мы буквально хлюпали при каждом движении туда-сюда.
Волна оргазма подступила мгновенно и неотвратимо. Я едва успел выскочить из нее в последний миг, изливаясь прямо в пенистый поток водопада. И не давая им опомниться, я со смехом толкнул обеих девушек с бортика прямо в прозрачную гладь ленивой речки. Раздался двойной звонкий визг, и я, не раздумывая ни секунды, с шумом прыгнул вслед за ними.
Глава 5
Будильник я поставил на пять сорок, и это было решение человека, который в час ночи ещё сидел на бортике с полотенцем на плечах и болтал с зайками. Ушла спать только одна Камилла, а вот близняшки и Рейчел были полуночницами, с удовольствием вываливали на меня все новости поместья. Кто, где, чего…
Когда будильник зазвонил, я минуты две лежал и торговался сам с собой. Проиграл, с трудом сел. Встал. Пол качнулся, но устоял.
Хэнк ждал у террасы, свежий и возмутительно бодрый, в серой майке и парусиновых тапках.
— Доброе утро. Три мили?
— Четыре, — сказал я. — Если уж себя наказывать, то по-взрослому.
Мы побежали по дорожке вокруг участка, потом вниз, к повороту, где начинается подъём на Бел-Эйр-роуд, и этот подъём напомнил мне обо всём, что я выпил и чем занимался за последние десять часов. Первую милю я проклинал себя. Вторую дышал. На третьей наконец отпустило, и в голове встало на место то, что с вечера плавало: Гувер, Прескотт, эфир, мать на крыльце. Всё по полкам, без эмоций. Для этого, собственно, бег и придуман.
Хэнк всю дорогу молчал и только на последнем повороте спросил:
— Как спалось?
— Отлично.
— Угу.
Спортивный дворик он устроил в дальнем углу поместья, в дубовой роще, — там тень, прохлада и земля утоптана в твёрдый пятачок. За последние недели этот пятачок зарос железом.
Макивары я уже видел: три столба, вкопанных в землю, сужающихся кверху, и верх обмотан рисовой верёвкой, туго, виток к витку. Один столб потолще и жёстче, другой тоньше и пружинит, третий совсем тонкий — он уходит от удара так, что промахнуться проще, чем попасть.
А вот остального в прошлый раз не было.
— Это что? — спросил я.
Хэнк расцвёл. Я этого выражения у него не видел даже когда он получал премию.
— Это, Кит, ходзё ундо. Вспомогательные упражнения. — Он подошёл к первой штуке и поднял её с земли за дужку. — Вот. Называется тисси. Каменный замок.
Выглядело как замок и правда: квадратный кусок камня — у Хэнка, впрочем, бетонный, залитый в опалубку, — а сквозь него насквозь продета крепкая деревянная рукоять. Фунтов двадцать пять. Он взял его за рукоять одной рукой, вытянул руку в сторону и начал медленно поворачивать кисть, и камень поехал по дуге вокруг рукояти, как маятник, который решили раскручивать поперёк.
— Кисть, предплечье, пальцы, — объяснил он. — Удар идёт из кисти, и если кисть мягкая, то ты не бьёшь, а гладишь. Так нарабатываем силу и резкость.
Он поставил камень и подошёл к двум глиняным сосудам, стоявшим в тени у корня.
— А это нигиригамэ. Кувшины.
Кувшины были круглобокие, с узким венчиком, галлона по три каждый, и, как я скоро выяснил, набиты до половины песком. Хэнк взял их не за ручки — ручек не было вовсе, — а за венчики, кончиками пальцев, сверху, обхватив горлышко четырьмя пальцами и большим.
И пошёл.
Пошёл с ними по кругу, по утоптанному пятачку, глубоким шагом, широко, с прямой спиной, и кувшины висели у него в пальцах как два ведра, которые нельзя поставить.
— Хват, — сказал он на ходу. — Весь стиль построен на хвате. Ты можешь ударить человека и ничего ему не сделать, а можешь взять его за руку и он уже твой. Кувшины ставят хват. Песка подсыпаешь по горсти в месяц.
Я взял. Прошёл шагов пятнадцать. На шестнадцатом правый кувшин поехал, и я его подхватил под дно, как крестьянка.
— Не надо под дно, — сказал Хэнк. — Под дно — это провал.
Дальше стояла самая странная вещь во всём дворе.
Железный овал. Не круг — овал, вытянутый, фута четыре в длину, толщиной с мою руку, кованый, с окалиной, и весил он, судя по тому, как под ним просела земля, не меньше восьмидесяти фунтов.
— А вот это, — сказал Хэнк с гордостью человека, у которого в гараже стоит «дюзенберг», — конгокэн.
— Это обруч?
— Это не обруч. Это конгокэн.
Он присел, взялся за овал двумя руками с одной стороны, выпрямился — жилы на шее вздулись — и поднял его перед собой на вытянутых руках.
— Я такие тоже видел на Окинаве, — сказал он, выдыхая. — У старика в саду их три штуки лежало, разного веса. Он мне объяснил, что сам эту штуку придумал не он: привезли с Гавайев, от борцов, и он приспособил. Железное кольцо для борцов, понимаешь, потому что борьба — это не удар, это рама. Корпус, спина, бёдра.
Он перехватил овал и начал его проворачивать перед собой — через себя, вокруг собственного тела, не выпуская из рук, — и это выглядело как работа человека с очень неудобным бревном.
— Жим. Скрут. Приседание. Броски, если есть с кем. Через неделю ты перестаёшь махать руками и начинаешь двигать центром тяжести твоего тела.
— Где ты его взял?
— Заказал. — Хэнк опустил овал на землю, и земля ответила. — В Сан-Педро, в литейке. Гвидо свёл с человеком, у того брат работает на кузнечном. Я им нарисовал, они посмеялись, потом сделали. Семьдесят долларов и два ящика пива.
— Хэнк.
— Что?
— Ты понимаешь, что это товар? А у нас есть магазины Сола!
Он посмотрел на меня, потом на овал, потом снова на меня, и я увидел, как в нём медленно поворачивается то же самое, что поворачивается во мне с ноября.
— Железный обруч, — сказал он с сомнением. — Кому?
— Пока — никому. Через пять лет — всем. — Я кивнул на кувшины. — Сол тебе эти кувшины отольёт из пластика, с ручками по краю, по два доллара сорок за пару. И гэта железные.
— Гэта у меня есть.
Он отошёл к дереву и принёс их — те самые деревянные сандалии на двух поперечных колодках, какие японцы носят на улице, только отлитые целиком из чугуна. Фунтов шесть каждая — качать ноги.
— Надеваешь и делаешь медленный мае-гери. Много раз. А как снимешь — нога летит сама.
И последнее, что он мне показал, стояло у края пятачка и напоминало виселицу для очень маленького человека: столб, а из столба на уровне груди торчат три подвижные деревянные руки на штырях, две сверху и одна снизу.
— Какэтэ-бики, — сказал Хэнк. — Это для блоков и захватов. Бьёшь по руке, она уходит, возвращается и бьёт тебя. Хорошая штука. Отучает жалеть себя.
Следующие сорок минут я жалел себя ровно столько, сколько позволяла совесть. Макивары, кувшины, обруч, снова макивары. Хэнк гонял меня безжалостно и один раз сказал «нормально», что у него означает высшую похвалу.
Когда я сел на землю и прислонился спиной к дубу, он бросил мне полотенце и спросил:
— Завтра едем смотреть на Ояму?
— Во сколько?
— В полдень. Не вечерний показ, вечерний в субботу. В полдень он работает в зале, для прессы и промоутеров, закрыто. Я узнал через того же человека из Сан-Педро.
Я вытер лицо. Полдень. До гольфа с Гувером семнадцать дней, размещение висит, совет директоров надо отложить, а я сейчас сижу под дубом и соображаю, как встроить в этот график японца с досками.