Она помолчала секунд десять.
Потом сказала совсем другим голосом — нормальным, деловым, своим:
— Ну и ладно. Тогда у меня к тебе дело.
— Говори.
— Бабушка хочет тебя видеть.
Я обернулся.
— Расскажи о ней. Я так понимаю, она после смерти деда главная у вас в семье?
— Так и есть. — Эстер смотрела на меня с той своей полуулыбкой, в которой всегда есть одна восьмая вызова. — Ей восемьдесят три года, она глухая на левое ухо и помнит церемонию открытия Бруклинского моста. Она сказала: «Эстер, я хочу посмотреть на этого пирата, который забрал у нас газеты и назначил эту дуру в совет директоров». Дура это про меня.
— Я понял. Так и сказала?
— Слово в слово. У нас в семье не стесняются.
— А кто ещё будет?
— Тётя Маргарет с мужем. Двоюродный брат Джордж, он юрист и будет на тебя смотреть, как смотрят на витрину ломбарда. Кузина Фрэнсис с двумя детьми. Ещё старая миссис Коннолли, которая была у бабушки компаньонкой сорок лет и считается членом семьи.
— А отец?
— А отца не будет, — сказала Эстер.
И сказала она это так, что продолжать не требовалось.
— Я собираю ужин специально в тот день, когда он в Сан-Симеоне, — добавила она всё-таки, помолчав. — Кит, я не хочу, чтобы вы сидели за одним столом. Не сейчас. Через год, может быть, когда он отойдет и примет ситуацию.
— Договорились.
Машина вышла на Ван-Уик и пошла на запад, и Нью-Йорк начал подниматься по бокам.
А я сидел и считал.
Китти — пять месяцев. Теперь Эстер, одиннадцать дней. Там глядишь, еще кто-то подтянется.
Пора открывать собственный детский сад — качели с чёрными зайцами по бортам, вручаем позолоченные ушки на входе…
А если дело пойдёт такими темпами, то открывать придётся не детский сад.
Придётся делать завещание.
И это не шутка, и смешно мне не было. На днях мне анонсировали смерть через бруклинскую мафию. А в следующем месяце должно стартовать размещение облигационного займа Херст Корп. и скоро у меня будут лежать девятнадцать лямов на оффшоре чистыми. Причем без налогов. Да, это размещение сейчас висит на соплях. Точнее на Хьюзе, на обыске и на федеральном деле.
Если я все-таки не вывезу с мафией, Гувером и Ко, меня таки укатают, то все-равно, есть уже что делить и наследовать. Балансовая стоимость трети в Херст — двадцать лямов, плюс Ловелас тянет на десятку. Ну и по мелочи — поместье в Голливудских холмах порядка ста девяноста тысяч, тачки на полтинник, на банковских счетах полтора миллиона бакинских. Итого я сейчас стою, и это без продюсерской компании, фирмы Аарона и лейбла, которые в нулях, слабых плюсах или убытках — где-то тридцать с лишним миллионов.
Если же размещение пройдёт и выгорит история со слиянием и выдавливанием Хьюза, то стоить я буду… а вот тут начинается смешное.
Пятьдесят один процент новой корпорации. Херст плюс влитый в него «Ловелас» — по балансу семьдесят миллионов, моя доля тридцать пять с небольшим. Плюс поместье, машины и полтора миллиона на счетах.
Итого тридцать семь.
То есть на три миллиона больше, чем сейчас.
Три! За обыск, за федеральное дело, за обещание Хьюза меня убить — три миллиона.
Потому что девятнадцать, которые придут в офшор после размещения, тут же и уйдут. Ровно столько стоит принудительно выкупить треть по балансовой стоимости у Хьюза. Я беру эти деньги из одного кармана и перекладываю в другой, а взамен получаю не деньги, а контрольный пакет.
Разница между цифрами — это не скромная прибыль. Это смена статуса. Сегодня я крупный акционер, которого собрание директоров может снять двумя третями голосов, а в июле буду человеком, которого снять нельзя.
За это и воюю. Не за деньги. За то, чтобы меня нельзя было уволить и выкинуть из бизнеса.
А деньги придут через два года, когда ударит колокол на бирже. Если сеть к пятьдесят пятому даст пятнадцать миллионов выручки, рынок оценит новую корпорацию не в семьдесят, а в полтораста. Пять процентов я отдам на свободное обращение, останется сорок шесть — это шестьдесят девять миллионов. Плюс лейбл, который к тому времени перестанет быть прочерком в графе.
Семьдесят миллионов. Вот это уже цифра. Хотя честно сказать, не такая уж и большая.
Наверху, на самом верху, Пол Гетти, нефть. Про него в Штатах говорят с осторожностью, как про погоду в горах, и через несколько лет его назовут первым американским миллиардером, и он на это ответит, что если ты можешь посчитать свои деньги, значит, миллиарда у тебя нет. Ступенью ниже техасские нефтяники вроде Ханта и семь Рокфеллеров, которые даже между собой считаются по очереди. Там же Меллоны — четверо, Алкоа, Галф-Ойл и собственный банк. Еще Дюпоны, которых пятеро и которым принадлежит половина того, из чего в этой стране делают вещи. Там же Джозеф Кеннеди, который сколотил своё на недвижимости и бирже и теперь вкладывает в сыновей. Старший скоро здорово взлетит, прямо в Белый дом. Собственно, его взлет уже начался — Джон избрался в Сенат от Массачусетса. Может стоит начать с ним наводить мостики? Например, сделать взнос в его избирательный фонд… Только это ведь попасть в зависимость от демократов. А сейчас и еще восемь лет править бал будут респы-слоны. Опасно!
И где-то там, в конце списка Топ 10 Говард Хьюз. Несколько сотен миллионов, авиация, студия и казино, которое крышуют бруклинские. Ну и госзаказы. Куда без них.
…— Кит, ты меня слушаешь?
Эстер заглянула мне в лицо.
— М… Да, слушаю.
— Врёшь. Ты сидишь с лицом бухгалтера.
— Говори. И лучше про дела корпорации, насчет званого обеда я уже понял.
И она заговорила, и это было ровно то, что мне сейчас было нужно: нормальный живой щебет человека, который любит свою работу и у которого дела идут хорошо.
Апрель закрыли. Тиражи ежедневных по всем изданиям плюс четырнадцать процентов к марту — она ждала одиннадцать, вышло четырнадцать. «Джорнал-Америкэн» за последнюю неделю апреля дал плюс тридцать один, и это уже не эффект одного эфира, это новые читатели и подписчики, которые начали покупать газету каждый день. По всем восемнадцати изданиям апрельская розница — лучший месяц со дня победы над Японией.
Реклама на май законтрактована полностью, на июнь продают уже по новому прайсу, на четверть дороже, и берут. И никакой новый скандал с Миллером и его Ловеласом ничего не поломал. Правда, Эстер отметила работу Мардж — она быстро метнулась по всем крупным рекламодателям, объяснила, что не бывает плохого пиара кроме некролога и чуть ли сам Кристофер это все устроил, чтобы поднять тиражи и рейтинги. Ну так они и поднялись!
Чистыми за апрель вышло примерно три миллиона четыреста. Точнее посчитают к концу мая.
— А по людям что? — спросил я.
Эстер оживилась ещё больше.
— По людям самое интересное. Кит, у нас в отдел кадров в апреле пришло тысяча двести резюме. Тысяча двести! Из них сто сорок — от людей с именами, которые я знаю лично. Из «Таймс», из «Трибьюн», из «Лука». Один парень из «Нью-Йоркера». Понимаешь, что произошло?
— Понимаю.
— Нет, ты скажи.
— До апреля работать у Хёрста было бедно, плюс потогонка, — сказал я. — А теперь модно.
— Именно так! Корпорация после тринадцатого апреля стала тем местом, откуда один человек вышел в прямой эфир и сломал сенатора. И теперь к нам идут не только за деньгами. Мардж говорит, что мы можем срезать оклады новым на десять процентов и всё равно наберём кого хотим.
— Не срезай.
— Почему?
— Потому что они пришли на движ, а останутся на зарплате. Через год эфир забудется, а оклад будет каждую пятницу.
Она посмотрела на меня и ничего не ответила, но я видел, что она это запомнила.
— А Хью? — спросил я.
— О! — Эстер развернулась ко мне всем корпусом. — Хефнер развернулся! Он прислал три телеграммы, одну длинную, с подробностями, я её привезла, она у меня с собой, в сумке.
— Коротко.
— Коротко так. Приехали они нормально, Болен встретил, как ты и обещал, с аккредитацией в отделе печати министерства иностранных дел вопросов не возникло вообще, чего, по словам Хью, не бывает никогда. А потом началось.