— Что тебя зовут Азыя, мы все знаем! — прибавил Володыевский.
— Что тут искать других доказательств, — сказал Нововейский. — Если он мой человек, то у него на груди наколоты синей краской рыбы.
Услыхав это, пан Ненашинен широко открыл рот и глаза и, схватившись за голову, воскликнул:
— Азыя Тугай-беевич!..
Все оглянулись на него, а он дрожал весь, точно у него открылись все его прежние раны.
— Это мой пленник! Он Тугай-беевич! Боже! Это он!..
А молодой липок гордо поднял голову, обвел всех присутствующих своими соколиными глазами и, разорвав жупан на своей широкой груди, сказал:
— Вот рыбы… Я сын Тугай-бея!
VIII
Все умолкли: так велико было впечатление, произведенное именем страшного воина. Ведь это он вместе с грозным Хмельницким потрясал всей Речью Посполитой; он пролил море польской крови; он истоптал копытами своих лошадей всю Украину, Волынь, Подолию и галицкие земли, разрушал замки и города, сжигал деревни, десятки тысяч людей брал в плен. Сын этого человека стоял теперь перед ними в Хрептиевской станице и сказал всем прямо в глаза: «Вот у меня на груди синие рыбы… Я, Азыя, — плоть от плоти Тугаевой!» Но люди того времени так преклонялись перед людьми высокой крови, что, несмотря на весь ужас, какой внушало им имя славного мурзы, Меллехович вырос в их глазах, точно все величие отца перешло на него.
Все смотрели на него с изумлением, особенно женщины, для которых всякая тайна имеет особую прелесть; он же стоял гордо, не опуская головы, как будто после этого признания вырос в собственных глазах; наконец он сказал:
— Этот шляхтич (тут он указал на Нововейского) говорит, что я его слуга, а я ему скажу на это, что отец мой на коня садился со спин людей познатнее его! Впрочем, он правду говорит, что я у него жил; да, я у него жил и под его плетью моя спина обливалась кровью, чего я ему не забуду, помоги мне бог! Я назвался Меллеховичем, чтобы избежать его преследования. Я мог бы бежать в Крым, но так как я кровью и жизнью служу этой отчизне моей, то теперь я ничей, как только гетмана. Мой отец — родственник ханов, и в Крыму меня ожидали богатство и роскошь, но я остался здесь в унижении, ибо люблю эту мою отчизну, люблю и пана гетмана, люблю и тех, кто никогда ничем меня не оскорбил.
Сказав это, он поклонился Володыевскому, а перед Басей склонился так низко, что чуть не коснулся головой ее колен; затем, взяв саблю под мышку, он вышел из комнаты, ни на кого не взглянув.
С минуту продолжалось молчание; первым заговорил пан Заглоба:
— Ха! Где пан Снитко? Я говорил, что этот Азыя волком смотрит, а оказывается, он волчий сын…
— Львиный сын! — ответил Володыевский. — И кто знает, не пошел ли он в отца?!
— Панове! Ведь вы заметили, как у него зубы засверкали, — точь-в-точь, как у старого Тугая, когда он гневался, — сказал пан Мушальский. — Уже по этому одному я узнал бы его: я часто видел Тугай-бея!
— Но не так часто, как я! — сказал Заглоба.
— Теперь я понимаю, — вставил пан Богуш, — почему он пользуется таким влиянием у липков и черемисов. Они чтут имя Тугая как святыню. Как Бог свят, если бы этот человек захотел, он мог бы всех их переманить на службу султану и причинить нам много вреда.
— Этого он не сделает, — ответил Володыевский, — потому что любит нашу страну и гетмана, — и это правда. Иначе он не служил бы нам, ведь он мог бы уйти в Крым и пользоваться там всеми земными благами. Здесь его не очень-то баловали!
— Конечно, не сделает! — повторил пан Богуш. — Если бы он хотел, он давно бы это сделал, ему никто не мешал.
— Напротив, — прибавил пан Ненашинец, — я теперь верю, что он вернет Речи Посполитой тех изменников — ротмистров!
— Пан Нововейский, — сказал вдруг Заглоба. — Если бы вы знали, что он сын Тугай-бея, может быть, вы того… может быть, вы так… э?
— Я велел бы ему дать вместо трехсот тысячу триста плетей! Разрази меня гром, если бы я этого не сделал! Мне странно, что он, щенок Тугай-бея, не убежал в Крым. Скорее всего, он недавно об этом узнал, — когда он жил у меня, он не знал ничего. Мне это странно, но Богом вас заклинаю, не доверяйте ему! Ведь я его знаю лучше вас, и скажу вам только одно: дьявол не столь коварен, бешеная собака не столь яростна, волк не столь жесток и злобен, как этот человек… Он еще всем здесь насолит!
— Что вы говорите! — сказал Мушальский. — Мы его видели в деле при Кальнике, Умани, Брацлаве и в сотне других сражений!
— Он никогда не простит обиды… Всегда отомстит!
— А сегодня как он брил азбовых бродяг! Что вы говорите!
Между тем лицо Баси так и горело: до того заинтересовала ее история Меллеховича; но Басе хотелось, чтобы и конец был достоин начала, а потому, толкнув Эву Нововейскую, она шептала ей на ухо:
— Эвка, ведь ты его любила? Признайся! Не отпирайся! Любила, да? И теперь любишь? А! Я уверена! Будь со мной откровенна. Кому же тебе довериться, как не мне, женщине? Он почти царской крови. Пан гетман выхлопочет ему не одну, а десять шляхетских грамот. Пан Нововейский противиться не будет. Азыя, наверное, любит тебя еще. Уж я знаю, уж я знаю, знаю! Не бойся! Он мне доверяет. Я сейчас его пытать начну. Да он и без пытки скажет. Ведь ты его ужасно любила? И теперь еще любишь?
Эва была словно в каком-то дурмане. Когда Азыя в первый раз объяснился ей в любви, она была еще почти ребенком, потом она не видела его много лет и перестала о нем думать. У нее осталось о нем воспоминание как о вспыльчивом подростке, который был наполовину товарищем ее брата, наполовину слугой. Но когда она теперь увидала его снова, перед ней стоял юноша, прекрасный и грозный, как сокол, к тому же офицер и славный загонщик, потомок хоть и чужого, но все же княжеского рода. Молодой Азыя стал теперь для нее совсем другим человеком: его вид ошеломил ее, но вместе с тем ослепил и опьянил. Снова проснулись прежние воспоминания. Сердце ее не умело полюбить юношу в одну минуту, но в одну минуту почувствовала она, что оно готово полюбить.
Бася никак не могла допытаться и увела Эву вместе с Зосей Боской в свою спальню и там снова настаивала:
— Эвка! Говори скорее! Скорей, скорей, скорей! Ты его любишь?
Лицо панны Эвы пылало. Это была черноволосая и черноокая девушка с горячей кровью, и кровь эта при каждом упоминании о любви волной приливала к ее щекам.
— Эвка, — говорила уже в десятый раз Бася, — ты его любишь?
— Не знаю, — отвечала панна Нововейская после минутного колебания.
— Но ты не отрицаешь? Ого! Уж я знаю! Ты не дрожи… Я сама сказала Михалу, что люблю его, и ничего… и хорошо… Вы, должно быть, прежде ужасно любили друг друга. А, теперь я понимаю! Это он с тоски по тебе всегда такой угрюмый, как волк. Чуть не иссох бедняга! Что произошло между вами? Говори!
— В кладовой он мне сказал, что любит меня, — шепнула панна Нововейская.
— В кладовой? Вот как! А потом что?
— Потом схватил меня и начал целовать! — продолжала еще тише панна.
— А чтоб его! А ты что же?
— А я боялась закричать.
— Боялась закричать! Слышишь, Зоська… Когда же открылась ваша любовь?
— Отец вдруг вошел, ударил его обухом, избил и меня, а его велел высечь так, что он пролежал две недели.
Тут панна Нововейская расплакалась, отчасти от обиды, отчасти от стыда. При виде ее слез растрогалась и добрая Зося, и ее голубые глаза наполнились слезами. Бася начала утешать Эву.
— Все это кончится хорошо, я беру это на себя. И Михала впрягу в это дело, и пана Заглобу. Не бойся, я их уговорю. Никто не устоит перед остроумием пана Заглобы. Ты его не знаешь! Не плачь, Эвка! Сейчас подадут ужинать…
Меллеховича за ужином не было. Он сидел в своей комнате и грел на огне водку с медом, которую потом переливал в маленькую жестяную кружку и попивал, закусывая сухарем. Пан Богуш пришел к нему поздно ночью, чтобы переговорить с ним относительно новостей.
Татарин посадил его на скамью, обитую овечьей шкурой, и, поставив перед ним полную кружку горячего напитка, спросил: