Письмо это, прочитанное в присутствии всех офицеров, произвело сильное впечатление, — все предпочитали сражаться в открытом поле, чем в крепости. Володыевский понурил голову.
— Что ты думаешь, Михал? — спросил пан Заглоба.
Он поднял лицо, уже спокойное, и ответил спокойным голосом, как будто ничего не случилось:
— Пойдем в Каменец! О чем мне еще раздумывать?..
И могло казаться, будто ничего другого ему и в голову не приходило. Минуту спустя он зашевелил усиками и прибавил:
— Да, милые товарищи, пойдем в Каменец, но не отдадим его, пока сами не погибнем!
— Пока сами не погибнем! — повторили офицеры. — Двум смертям не бывать, одной не миновать!
Пан Заглоба некоторое время молчал, обводя глазами всех присутствующих и видя, что они ждут, что он скажет, вдруг засопел и сказал:
— Иду с вами! Черт побери!
IX
Когда земля пообсохла и покрылась травой, двинулся на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам сам хан с пятьюдесятью тысячами астраханской и крымской орды. И сам хан, и его родственники, и все главные мурзы, и беи были одеты в кафтаны, подаренные падишахом, и шли они на Речь Посполитую не так, как ходили всегда, — за добычею и пленниками, — а шли на священную войну, на погибель Ляхистану и всему христианству.
Другая, еще более грозная, туча собиралась под Адрианополем, и это наводнение должна была удержать одна только Каменецкая крепость, а вся Речь Посполитая была как открытая степь, как больной человек, который не может не только защищаться, но даже встать на ноги. Силы Речи Посполитой истощились прежними, хотя и победоносными, войнами — шведскими, прусскими, русскими, казацкими и венгерскими, военными конфедерациями и бунтом презренной памяти Любомирского, а теперь ее окончательно ослабили домашние смуты, бездарность короля, ослепление безмозглой шляхты и ужасы междоусобной войны. Тщетно великий Собеский предсказывал гибель, никто не хотел верить в войну; не было принято никаких мер для защиты: в казне не было денег, у гетмана войск. Против такого неприятеля едва могли бы устоять союзные войска всех христианских народов, а у гетмана было всего несколько тысяч войска.
Между тем на Востоке, где все совершалось по воле падишаха, где народ был послушным орудием в руках одного человека, все было иначе. С той же минуты, как было поднято великое знамя пророка, как бунчуки были развешены на воротах сераля и на башне сераскериата, а улемы возвестили священную войну, и тронулись пол-Азии и весь север Африки. Сам падишах явился весной на Кучункаврийской равнине и стал собирать уже давно небывалое по своему могуществу войско. Сто тысяч спагов и янычар — отборного турецкого войска — находились при его священной особе, а потом стали собираться войска из всех отдаленных провинций и владений. Те, которые жили в Европе, явились раньше всех. Пришли конные отряды боснийских бегов, быстрые, как молния, в одеждах ярких, как пламя. Пришли дикие албанские воины — пехотинцы, вооруженные турецкими кинжалами, пришли ватаги отуреченных сербов, пришел народ, который жил по берегам Дуная и ниже, по ту сторону Балкан или еще ниже — с греческих гор. Каждый паша вел за собой целую армию, и каждая из них могла залить собой беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, пришло множество добруджских и белгородских татар, прибыло несколько тысяч липков и черемисов, которыми командовал страшный Азыя Тугай-беевич и которые должны были быть проводниками турецких войск в несчастной и хорошо им знакомой стране. Потом хлынуло всеобщее ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собой вооруженные толпы, начиная с диких горцев из поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями берегов Евфрата и Тигра. На призыв калифа явились арабы, и их бурнусы точно снегом покрыли Кучункаврийскую равнину; тут были и кочевники из песчаных пустынь, и жители всех городов, от Медины до Мекки. Не остались дома и египетские вассалы, и те, что сидели в многолюдном Каире, и те, что любовались по вечерам освещенными вечерней зарей пирамидами, и те, что жили в мрачных странах, откуда вытекает священный Нил, и те, чья кожа, опаленная солнцем, была черна, как сажа, — все они в полном вооружении стояли у Адрианополя и каждый вечер молились о победе для ислама и о гибели для страны, которая целые века одна заслоняла весь мир от исповедников пророка.
Были здесь сотни тысяч вооруженного народа, — сотни тысяч лошадей ржали на равнине, сотни тысяч волов, овец и верблюдов паслись рядом с лошадьми. Можно было думать, что, по воле Божьей, ангел изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и повелел им идти в страну, где солнце бледнее и где степь зимой покрывается снегом. И шли они вместе со стадами, как бесчисленный муравейник белых, темных и черных воинов. Сколько там слышалось наречий, сколько одежд блестело и пестрело в лучах весеннего солнца! Один народ дивился другому; чужды они были друг другу по обычаям, оружию, военным приемам, и только вера объединяла эти блуждающие племена, и только, когда муэдзины призывали их на молитву, тогда все эти разноязычные полчища поворачивались лицом на восток и взывали к Аллаху.
Одной прислуги при дворе султана было больше, чем всех войск в Речи Посполитой. За войсками и вооруженными добровольцами тянулись толпы торговцев, продававших всякие товары; их возы вместе с войском переправлялись через реку. Двое трехбунчужных пашей, шедших во главе двух войск, должны были заботиться о том, как прокормить весь этот человеческий муравейник, поэтому всего было в изобилии.
За войском шло двести пушек, из них десять было осадных, таких огромных, каких не было ни у одного христианского короля. Азиатские беглербеи расположились на правом крыле, европейские — на левом. Палатки занимали такое огромное пространство, что рядом с ним Адрианополь казался не очень большим городом. Шатры султана, сверкавшие пурпуром, шелковыми кистями и золотым шитьем, составляли как бы отдельный город. Среди них роилась вооруженная стража, черные абиссинские евнухи в желтых и голубых кафтанах; великаны из курдских племен, предназначенные для переноски тяжестей, и юные, необыкновенно красивые пажи, и множество другой прислуги, одетой в пестрые, яркие, как степные цветы, одежды: стремянные, повара, виночерпии, факельщики и прислуга знатнейших придворных.
На обширном майдане, вокруг султанской ставки, которая своим великолепием и роскошью напоминала правоверным обетованный рай, находились ставки, уступавшие в роскоши ставке султана, но все же необычайно роскошные: ставки визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакана, Кара Мустафы, на которого были обращены все взоры, не исключая даже самого султана, как на будущее «солнце войны».
Перед шатрами падишаха виднелась великолепная стража «поляхской» пехоты в таких высоких тюрбанах, что люди, носившие их, казались великанами. Вооружены они были дротиками на древках и короткими, кривыми мечами. Их полотняные палатки находились рядом с шатрами султана. Далее стоял лагерь страшных янычар, вооруженных мушкетами и копьями, — главная сила турецкой армии. Ни кесарь немецкий, ни король французский не могли похвастать таким количеством отборной пехоты. В войнах с Речью Посполитой менее выносливые турецкие подданные не могли устоять перед равным по численности регулярным польским войском, и только численное превосходство иной раз давало им победу. Но янычары не боялись и грудью встречать польскую конницу. Они внушали страх всему христианскому миру, их боялись даже в Царьграде. Неоднократно сам султан трепетал перед этими преторианцами, а главный ага этих «барашков» был всегда одним из самых знаменитых сановников дивана.
За янычарами стояли спаги, за ними — регулярные войска пашей, а дальше ополченцы. Все эти войска уже несколько месяцев стояли под Константинополем, ожидая, пока армия эта не пополнится новыми полчищами из самых отдаленных владений султана и пока весеннее солнце не обсушит землю и этим облегчит поход на Ляхистан.