Литмир - Электронная Библиотека

Ночью на обходе я застал их у камбузной переборки. Место там было одно, тёплое от плиты, и спал на нём всегда тот, кто был при коке. Жуан лёг туда по старой памяти и укрылся с головой. Ермаков стоял над ним с тюфяком под мышкой.

— Моё нынче по росписи, — сказал Ермаков. — Евдокимов сказал: кто при коке, тот и тут.

— Медяк тут спит, — Жуан высунул голову из-под бушлата. — Всегда.

— Ты на марсе. На марсе и спи.

— Марс холодно.

— А мне, выходит, у трапа холодно не будет.

Жуан натянул бушлат обратно на голову. Ермаков постоял, бросил тюфяк у трапа, где тянуло из люка, и лёг лицом к переборке. Я прошёл мимо с фонарём. Рассудить их я мог одним словом, и слово это стало бы приказом по лекарской части, а такой приказ назавтра знал бы весь бак. Ермакова на шлюпе ничто не должно было выделять, ни лишнее место, ни лишнее слово. Отчего, из всей команды знал один я.

Жуана я на другой день посадил в лазарете на рундук и разул. Старый ожог через всю левую ступню, который я мазал маслом ещё в Рио, от холода и мокрых вант потрескался у пятки, и в трещине стояла сукровица.

— Марс холодно, — сказал он, глядя, как я мажу. — Медяк из Рио. Рио тепло.

Одно моё слово, и место у переборки стало бы его по лекарской части, за ногу, и спорить со мной не стал бы никто. Ермаков лёг бы у трапа и на другой вечер уже не пришёл бы ко мне мять спину. Ступню я Жуану перевязал, сала дал с собой, а про место не сказал ничего. Ушёл он, прихрамывая, и на пороге обернулся и подождал. Я промолчал и тут.

Спину Ермакову я мял на другой вечер. Узел под левой лопаткой прощупывался твёрже, чем на Кадьяке, от холода и от котлов, и Ермаков долго молчал, пока я его разминал.

— Его-то на марс взяли, — сказал он погодя. — За так взяли, за ноги. А меня к котлам. Свет в шкиперской мы с ним тогда оба видели, вашбродь. Его хоть выслушали.

Сказать ему мне было нечего. Пальцы я держал на узле и давил, пока он не охнул и узел не подался.

Прошка дулся на Жуана третий день, за «амиго». Стоило Жуану зайти ко мне в лазарет, Прошка тут же выходил оттуда с ведром, громко, и ведро у него оказывалось пустым.

— Медяк-то нынче на марсе, вашбродь, — сказал он мне, когда Жуан ушёл. — Высоко сел.

— Завидуешь?

— Я? — Прошка грохнул тазом о рундук. — Мне и тут хорошо. Тут хоть спасибо говорят.

На третий день тумана Евдокимов пошёл по баку смотреть медь. Колокол за трое суток в сырости потускнел и пошёл зеленью, а медь эта была Жуанова, он драил её с Рио. Жуан в ту минуту сидел на фор-марса-рее и вязал что-то с марсовыми, высоко, в тумане, и снизу я его едва различал. Ермаков шёл от камбуза с ведром помоев. Боцмана у колокола он увидел раньше, чем боцман его.

Ведро он поставил. Ветошь висела на гвозде у колокола, он снял её и стал тереть, и тёр так, что лопатки ходили у него под рубахой, и я знал, чего ему стоит каждый взмах. Евдокимов посмотрел на него, потом наверх, на рей, и опять на него.

— Твоя, стало быть, медь, — сказал боцман.

Ермаков тёр и глаз от меди не отрывал.

— К вечерней склянке чтоб горела, — сказал Евдокимов и пошёл на ют.

Я видел это из люка. Жуан с рея, видно, тоже всё разглядел. Спустился он только к обеду, прошёл мимо колокола, не глядя, и сел у камбуза. Спасибо он не сказал. Ермаков, по-моему, его и не ждал. Узел под лопаткой я мял ему в тот вечер дольше обычного, и про колокол ни он, ни я не сказали ни слова.

* * *

Двенадцатого, на рассвете, туман разошёлся, и с марса крикнули парус.

Бриг шёл у самой гряды и держал к берегу, туда, где за камнями дымило алеутское селение. Флаг на нём, сколько я мог разглядеть, был полосатый, американский, и сидел бриг в воде глубоко, гружёный. Головнин поднялся на шканцы в шинели поверх рубахи и смотрел на него в трубу долго, не опуская.

— Бостонец, — сказал он. — К алеутам идёт. Ружья и ром. Кутыгин, пушку холостым.

Кутыгин повернулся к нему правым ухом, переспросил одними бровями и пошёл к карронаде. Выстрел ударил так, что у меня заложило уши, и дым пополз по воде к бригу. Бриг в дрейф не лёг. Он увалился под ветер, поставил все паруса, какие мог нести, и пошёл от нас к проходу.

— В Унимакский пошёл! — сказал Литке у меня за плечом, и глаза его горели. — При таком течении! Он думает, мы за ним не полезем.

Головнин опустил трубу.

— Полезем, — сказал он. — Досмотра он не минует. Брать не стану, а в рапорт впишу.

Течение встретило нас у входа в пролив. Шло оно нам навстречу, против ветра, и там, где ветер упирался в воду, вода кипела. Сулой лёг поперёк пролива белой полосой. Волна в нём стояла на месте и прыгала вверх острыми горбами, вразнобой, и шлюп вошёл в неё носом. Палуба пошла у меня под ногами вбок, и я ухватился за ванты. Вощёная тряпица выскользнула у меня из-за пазухи и поехала по палубе к шпигату. Я упал на колени и накрыл её ладонью. Михеев, стоявший у шлюпбалок в двух шагах от меня, повернул голову, посмотрел на мою руку и отвернулся, ничего не сказав.

Лотовый на руслене выкрикивал глубины, а нас несло боком, и камни на берегу уходили назад медленнее, чем должны были, хотя ветер гнал нас вперёд. Головнин стоял у штурвала рядом с рулевыми и командовал вполголоса, коротко, и рулевые перекладывали штурвал раньше, чем он договаривал. На шкафуте матросы переглядывались, и Евдокимов сказал им, не оборачиваясь, что капитан в японском плену и не такое видал.

Снизу, из лазарета, кричал Скородумов, звал меня. Я сбежал по трапу. Ящик со склянками съехал по полке и встал наискось, и фельдшер держал его обеими руками, белый.

Что-то хрустнуло у него под локтем, и по лазарету пошёл кислый дух.

— Держу, вашбродь! Одна только!

Разбилась склянка с уксусом. Когда я поднялся, шлюп уже вынесло из сулоя на гладкую воду. Бриг стоял впереди, в полумиле, у самых камней, и с него травили якорь. Течение поставило его поперёк, и уйти дальше он не мог.

Головнин подвёл шлюп на голос.

— What ship? — крикнул он в рупор.

— Бостонский бриг «Ребекка»! — ответили оттуда, по-русски, раньше, чем по-английски. — Больные у меня! За водой шёл, за зеленью!

Рупор он опустил, и угол рта у него дёрнулся.

— Больные, — повторил он. — Вершинин, это ваше. Пойдёте с Матвеем Ивановичем, при оружии. Сказал, больные, так пусть принимает нашего лекаря, отказать ему теперь нечем. Бумаги смотреть, трюм спросить. Силой не брать.

Новицкий с утра не вставал, и капитан про него не поминал.

Шлюпку правого борта спустили с Михеевым на руле. Шесть гребцов сидели с ружьями в ногах, Муравьёв на корме, прямой, как всегда, я с сумкой на средней банке. Михеев правил молча и на меня ни разу не поглядел. С Кадьяка он говорил со мной только по службе.

Шкипер встретил нас у фалрепа и первым делом поглядел на мою сумку. Был он сухой, жилистый, лет сорока, в синем сюртуке, вытертом на локтях, и заговорил первым.

— Милости прошу, господин лекарь. Больные у меня двое. Третью неделю лежат.

Говорил он чисто, с той ленцой на концах слов, какую я слышал у промышленных на Кадьяке. Я поглядел ему в лицо. Загар лёг ровно, по-морскому, лоб был тёмный до самых волос, и, когда он повернулся к Муравьёву, кожа за ухом оказалась гладкая, ни одного рубца. Это был не тот человек, что ждал Пестова в Кальяо.

В кубрике пахло так, как пахнет только от цинги, и сладковатую гниль я учуял ещё с трапа. Матрос лежал на боку и поднял на меня глаза, а головы не поднял. Дёсны у него набухли над зубами чёрной губкой и кровили от дыхания. Когда я отвернул ему губу, два передних зуба качнулись у меня под пальцем. На голенях разошлись старые рубцы, затянутые давно, и мокли.

Второй был штурман, и лежал он у шкипера в каюте, на его койке. Дышал он часто и мелко, под глазами у него отекло, голени набрякли и держали ямку от пальца. Пульс я насчитал частый, с перебоями. Этот был хуже.

— Его не поднимать, — сказал я шкиперу. — Ни на палубу, ни на ведро. Сядет резко, и сердце встанет. Изголовье повыше, кормить лёжа, пить давать понемногу и часто.

43
{"b":"981674","o":1}