Литмир - Электронная Библиотека

— Число поставьте, — сказал Пестов из угла. — И час.

Муравьёв поднял глаза на него, потом на меня. Я кивнул, и он поставил.

— Вещи, — Муравьёв перевернул лист. — Сундук малый, с замком.

— Его при мне в мае вытряхивали, — сказал Пестов. — До доски. Так и пишите.

— Сундук малый, с замком, в мае осмотрен и вытряхнут, — записал Муравьёв. — Рубах холщовых три. Камзол суконный, серый, поношенный.

— На левом рукаве изнутри пятно бурое, старое, — сказал я. — Впишите, Матвей Иванович.

Перо у Муравьёва застыло над доской.

— Пятно-то на что?

— Примета.

— Что? — спросил Кутыгин от переборки, повернувшись к нам правым ухом.

— Пятно, — громче сказал Муравьёв. — На рукаве.

Кутыгин кивнул и поглядел на рукав с почтением, с каким глядят на вещь, вписанную в казённую бумагу. Пестов, не дожидаясь меня, поднял левую руку и подержал её на весу, чтобы не искали.

— Кружка жестяная, — продолжал Муравьёв. — Одна.

— На шнурке, — сказал Пестов. — Шнурок мой.

— Кружка жестяная, на шнурке, — записал Муравьёв, и угол рта у него дрогнул.

Вещи свои Пестову полагалось подписать, что все налицо. Перо он взял не сразу, и я видел, как он держит его над бумагой и смотрит на кончик и как у него дёргается щека. Потом он расписался приказным почерком, круглым и ровным, тем самым, каким писал набело, и отдал перо, держа его кончиком к себе. Ниже расписался Кутыгин, в приёме, и под ним Муравьёв.

Уходил я последним. Часовой уже взялся за засов, когда Пестов меня окликнул.

— Ваше благородие. Это вам сверх уговора. — Он сидел в углу, сложив руки на коленях, и в свете из люка я видел только его пальцы. — В Кальяо меня ждал человек. У пристани, три дня. Со мной он говорил по-русски, чисто, ни единой ошибки. Только он не русский.

— Почём вы знаете?

— Так ни единой ошибки, ваше благородие, — сказал Пестов. — Русский человек так не говорит. А креститься он начал слева. И я знаю, откуда он был.

Глава 13

Часовой уже отвёл засов до половины.

— Погоди, — сказал я ему.

Он отпустил железо, и оно само дошло назад с коротким стуком. Я вернулся в выгородку и сел на тот же бочонок, где сидел Муравьёв, потому что стоять над Пестовым мне было не нужно.

— Откуда?

— Из Петербурга, ваше благородие.

— Все мы из Петербурга.

— Нет, — сказал Пестов. — Я говорю, он в Кальяо пришёл из Петербурга. Не морем.

Фонарь качнуло с бимса, и тень от его головы пошла по переборке и вернулась.

— Испанец бы шёл морем, — сказал я.

— Он и шёл морем, последнее. Да перед тем сухим путём, и сухим путём он шёл долго. — Пестов подался вперёд, и руки у него легли на колени ладонями кверху, как у человека, который раскладывает товар. — Лицо у него было горелое до половины лба, а выше бело. Так горят не на палубе, ваше благородие. На палубе горит затылок и шея. Это он под шапкой горел, на снегу, и не этой весной, а прошлой. И за ушами у него рубцы, мелкие, частые, какие остаются, когда гнус ест, покуда не привыкнешь. Такие за зиму не наживёшь. Я сам шёл в девятом году до Тобольска и знаю. И говорил он такое, чего ему знать было неоткуда. Спросил меня, как шли Горн, а после — не подмок ли груз у хлебной камеры. И место назвал по портсмутскому нумеру, с хвостом у семёрки. Нумер этот, ваше благородие, в шкиперской книге стоит, а книгу ту писали в Кронштадте, при погрузке. Он её видел прежде меня.

Доска под моим бочонком скрипнула.

— Нумер он мог услышать здесь, — сказал я. — От вас же, в Кальяо.

— Он его сказал первым, ваше благородие. Да он на лошадей ругался. Стоим у пристани, жара, он отёр шею и говорит: за Якутском лошадей не меняли двое суток. Не мне говорит. Себе под нос. Человек про себя врать не станет.

Я встал и прошёл к переборке и обратно, два шага туда и два назад, потому что больше в выгородке было негде.

Из Петербурга в Кальяо сухим путём ходят через всю Сибирь на Якутск, с Якутска на Охотск вьюками, с Охотска морем на Камчатку или прямо сюда, а отсюда компанейским судном на юг вдоль американского берега. Этой дорогой ходят приказчики компании, курьеры и меховые грузы. Выходит он весной, когда станет наст, к осени он в Охотске, и той же осенью уходит за море. Считать мне было нечего. Такой дорогой человек попадает в Кальяо из Петербурга не прежде, чем через год.

Стало быть, он вышел весною прошлого года. Мы снялись с кронштадтского рейда в августе. Он ехал к этой встрече, когда мы ещё грузили трюм.

— Он вам сам это сказал? — спросил я.

— Он мне ничего не сказал, ваше благородие. Он у меня спросил: привёз? Я сказал, нет. Он постоял и ушёл. И на другой день приходил, и на третий. — Пестов поднял голову. — А на третий дал мне кружку и велел пить, потому что я на солнце стоял зелёный. Я пил и отдал, а он сказал: оставь. Мне, говорит, ещё дадут.

— Кружка, — сказал я.

— Та самая, ваше благородие. Которую нынче в список писали. На шнурке.

Я взял фонарь с бимса сам, не спрашивая. Кружка висела у Пестова на поясе, жестяная, помятая по боку, с ручкой, припаянной грубо, с наплывом. Он снял её через голову и подал мне, и шнурок остался у него в руке.

Под ручкой, на донном ободе, было выбито клеймо. Я повернул кружку к огню. Три буквы в кругу, тиснутые пробойником неглубоко и косо, и ободок круга в одном месте не сошёлся.

Такие кружки я видел всю неделю. Они стояли в компанейской конторе на полке, и из такой же мне наливали квас при описи. Семёнов пил из такой же, и клеймо на них было то же, потому что бьют их в Охотске, в компанейской кузне, и в продажу они не идут.

— Он из конторы, — сказал Пестов. — Я тогда не понял. Я думал, он в Кальяо купил.

Я держал кружку за край и чувствовал, как у меня сводит пальцы.

Человек, говоривший по-русски без единой ошибки и крестившийся слева, вышел из Петербурга прежде нас и шёл к Кальяо целый год. Прошёл Сибирь, Охотск и море по компанейской дороге, с компанейской посудой у пояса, и три дня ждал на пристани в Кальяо, за пятнадцать тысяч вёрст от Васильевского острова, вещь в пол-локтя, которую сам же и велел вынуть. Ему не нужно было знать корабль. Ему нужно было знать дорогу.

И дорога эта вела назад тем же путём. На север, вдоль берега, на Кадьяк, с Кадьяка на Камчатку, с Камчатки Охотским трактом домой.

— Куда он пошёл с пристани? — спросил я.

Пестов не ответил сразу. Он смотрел на кружку у меня в руке, и в свете фонаря видно было, как у него на виске бьётся жила.

— Я его в четвёртый раз не видел, ваше благородие. Да только он мне на третий сказал, на прощанье. Ласково так сказал. Что ежели не здесь, то свидимся в Петропавловской гавани, потому что ему туда своим чередом. — Он помолчал. — Меня туда везут, ваше благородие. Под караулом, по бумаге. А он меня в лицо знает.

Он поднял на меня глаза, и в первый раз за всё время у него задрожал голос.

— Я оттого про бумагу и просил. Чтобы там стояло, что я здоров был.

Наверху, над головой, прошёл по палубе вахтенный, и шаги его протянулись от борта к борту.

— Оставьте меня на шлюпе, — сказал Пестов. — В железах оставьте, в канатном ящике, мне всё едино. Только не сдавайте в Петропавловске.

Я повесил кружку обратно ему на шнурок и застегнул крючок у него на поясе сам, потому что руки у него тряслись.

— Кружку эту в Петропавловске сдадут вместе с вами, — сказал я. — По списку, под расписку.

— Сдадут, — сказал Пестов.

— Клеймо я срисую нынче же. С обводом и с тем местом, где круг не сошёлся. А по поводу шлюпа, этого не я решаю.

— Вы доложите.

— Доложу.

Часовой отвёл засов, и я вышел на трап. Светло было как днём, и склянки на шлюпе пробили полночь.

* * *

На следующее утро ко мне пришёл Андрей.

— Восьмой день, — сказал он с порога, раньше, чем я успел спросить.

Считал он сам, от субботы, как я велел, и счёт у него сошёлся с моим.

39
{"b":"981674","o":1}