Через послания друзьям-поэтам – Плетневу, Дельвигу, Кюхельбекеру – Боратынский заявляет о себе как об одном из молодых поэтов пушкинского круга. Жанр элегии, в котором он работает, подчеркивает искушенность его поэтических умений, прежде всего мастерства словесной отделки. Большую его вещь печатает близкий к обществу журнал «Невский зритель» («Отрывки из поэмы: Воспоминания»). Это не только вольный перевод «Воспоминаний» Габриеля Легуве, не только диалог с «Садами» Жака Делиля, но также и поэтический отклик на перевод «Садов», выполненный Воейковым. Практика интеллектуальных скрещений в то время была общим местом – вспомним Батюшкова с перепевами Парни и Лагарпа, опыты Жуковского с немецкой поэзией или диалог Пушкина с Андре Шенье. В то время подобная деятельность свидетельствовала о профессионализме писателя.
Итог атаки на Парнас не заставил себя ждать. Уже в 1821 году «Сын отечества» перечисляет имя Боратынского в ряду самых ярких литераторов нового поколения. Его называют «пылким молодым поэтом». Правда, Павел Катенин сетует, что «большая часть его стихов написаны в модном и несколько однообразном тоне мечтаний, воспоминаний, надежд…» – но, продолжает он, «…в них приметен талант истинный, необыкновенная легкость и чистота».
Наконец, в альманахе «Полярная звезда» (это уже 1823 год) молодого поэта увенчивает Александр Бестужев. В обзорной статье «Взгляд на старую и новую словесность в России» он прямо говорит, что «Баратынский, по гармонии стихов и меткому употреблению языка, может стать наряду с Пушкиным»[5].
В то время Пушкин был бесспорным лидером нового поколения литераторов, его первой величиной. Это признавали и «левые», и «правые», и старые, и молодые. «Стать наряду с Пушкиным» звучало как большое признание. Основатели альманаха, Бестужев и Рылеев, обещают подписчикам издать книгу молодого дарования, и Боратынский даже собирает ее. Правда, спустя время предприятие глохнет, книга не выходит. Автор возвращает аванс.
Для чего понадобился Боратынскому столь активный наскок? Помимо удовлетворения литературных амбиций? Очевидно, для того же, что и Коншину. Добившись литературного признания и статуса (публикации в прессе, членство в обществе, лестные отзывы) – он мог снова рассчитывать на протекцию. Правда, теперь не как бедный родственник отставных генералов павловской эпохи. А как талантливый литератор.
За дело берутся опытные заступники – Александр Иванович Тургенев, несколько лет назад устроивший Вяземскому место в Варшаве, а Батюшкову – в Италии. Другой, Жуковский, будучи придворным учителем, может просить за литераторов и вообще напрямую. «Он – поэт!» – заключает просительное письмо к министру народного просвещения и духовных дел Голицыну Василий Андреевич.
Еще десяток лет назад, когда интеллектуальный труд считался трудом невысокого разбора, такая аттестация могла только повредить просителю. Однако ситуация в конце десятых – начале двадцатых годов стремительно меняется. На фоне оживленных дискуссий о важности национальной литературы для осмысления родной истории, а также и для воспитания истинно добродетельных граждан, преданных своему отечеству, – то есть, в сущности, ради процветания государства – теперь статус талантливого литератора может стать эгидой.
Письмо, упоминаемое в обращении к Голицыну, Жуковский получит от Боратынского в ответ на просьбу разъяснить обстоятельства проступка, прощение которому Василий Андреевич берется выхлопотать. Но хлопоты не приносят результата. Поэтический дар не является для Александра I весомым аргументом, чтобы снять «проклятие». К тому же из литературного общества, в котором подвизается поэт, поступают доносы на некоторых его членов или сочувствующих, и фамилия Боратынского в этих доносах фигурирует в одном ряду с «вольнодумцами» Пушкиным, Дельвигом и Кюхельбекером. Нет, император уверен, что только через представление от военных – то есть по службе, шаг за шагом – искупление будет подлинным. Внеслужебные хлопоты родственников, а теперь еще и коллег по цеху, видимо, только раздражают его. И опытные заступники скоро понимают это. Следует обратная реакция. В письме Вяземскому (март 1824 года) Тургенев просит журналистов обеих столиц «не объявлять нигде <…> имени под стихами» Боратынского или использовать криптонимы. Теперь его новые пьесы печатаются либо без подписи, либо подписываются «Е. Б-ий», «Е.Б.» или просто «Б». В отличие от Коншина, удачно конвертировавшего литературный талант в социальный статус, Боратынскому такой трюк не удается. Слишком разные причины невзгод у того и другого. Тот, кто проштрафился в императорском учебном заведении, должен искупать вину единственным путем: через императорскую армию.
Интересно отметить, каким образом неудачи Боратынского отразятся в другом обзоре Бестужева, во «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 года», опубликованном в той же «Полярной звезде». Подвигая Боратынского в один ряд с Пушкиным, критик сопоставляет не только схожую гармонию стихов и меткое употребление слова, но и драматизм житейских судеб обоих поэтов – и ободряет в том смысле, что невзгоды лишь укрепляют гения. «Гомер, нищенствуя, пел свои бессмертные песни, – пишет он, – Шекспир под лубочным навесом возвеличил трагедию; Мольер из платы смешил толпу; Торквато из сумасшедшего дома шагнул в Капитолий; даже Вольтер лучшую свою поэму написал углем на стенах Бастилии». Так чего же, спрашивается, быть в исключении нашим? Ободрение, то есть меценатство, покровительство, «ласкание» – для гения вредно. «Так, его нет, и слава богу!» – утверждает Бестужев. «Скорбь есть зародыш мыслей, уединение – их горнило». Напомним, что это пишет человек, получивший за издание «Полярной звезды» бриллиантовую табакерку от императора.
Эту фальшь хорошо чувствует ссыльный Пушкин, к которому сентенции Бестужева обращены в первую голову. И отвечает с горькой иронией: «Ободрения у нас нет – и слава богу! Отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрение сделаны министрами. Век Екатерины – век ободрений; от этого он еще не ниже другого. Карамзин, кажется, ободрен; Жуковский не может жаловаться, Крылов также. Гнедич в тишине кабинета совершает свой подвиг. <…> Из неободренных вижу только себя да Баратынского – и не говорю: слава богу!» (из письма Бестужеву, май-июнь 1825 года).
Что касается Коншина, он не оставлял литературных трудов даже выйдя в большие чиновники. Правда, муза его больше склонялась к исторической прозе. По протекции Пушкина (через Жуковского) ему в конце 1836 года достанется место директора учебных заведений в Твери, занятое прежде писателем Лажечниковым. Совершенно случайно Коншин заглянет по делам нового назначения на Мойку утром рокового дня – 27 января 1837 года. Спустя много лет он будет вспоминать подробности визита. «Нахожу Пушкина еще в утреннем домашнем костюме и как-то странно взволнованного и расстроенного, – рассказывает он. – Говорю ему о своем деле, а он в это время беспрерывно перебегает от дивана к двери комнаты, почти смежной с переднею комнатой».
«Ну, Александр Сергеевич, не вовремя я к тебе заехал; лучше побываю на днях». Интересно, что в воспоминаниях Коншина они с Пушкиным на «ты». Примерно за месяц до визита, когда дело о назначении в Тверь будет решенным, Пушкин напишет Коншину письмо, где, в частности, скажет: «Заняв место Лажечникова, не займетесь ли Вы, по примеру Вашего предшественника, и романами? а куда бы хорошо!» (в письме Пушкина они с Коншиным на «вы»). Совет запоздалый и даже обидный. Еще в 1834 году Николай Михайлович опубликует роман в трех томах «Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году». «В нем нет ни слога, ни мыслей, ни создания, ни характеров, ни занимательности; словно гора с плеч сваливается у вас, когда вы дочитываетесь до отрадного слова: конец», – пригвоздит Коншинский роман Белинский.
Впрочем, великодушный биограф Кирпичников отметит, что даже в слабом романе видна главная добродетель Коншина: «доброе сердце автора».