Он кивнул, потом налил сеще еще полстакана.
Мы вышли. На лестнице Сема повернулся ко мне:
— Вы ведь тоже думаете, что он не врет, Петр Алексеевич?
Хотя саму запись ему я, конечно, не показывал, саму суть произошедшего не видел смысла скрывать, и Сема, всегда очень серьезно относившийся к ситуациям, задевающим девичью честь, к Тарусову шел с каменным лицом Терминатора. Благо, я еще заранее ему сказал не делать поспешных выводов и сначала позволить мне разобраться, иначе одной только алкогольной интоксикацией парень бы не отделался.
— Не врет, — покачал я головой. — Видимо, клеил действительно этот Чумаков.
— Понял, — кивнул он с очень серьезным выражением на лице.
И пошел вниз первым.
Прокат Чумакова на Купеческой занимал полуподвал с вывеской «Голографы. Покупка, прокат и починка». Внутри пахло медью и уксусом, которым протирали стекла.
Сам Чумаков оказался невысоким, лысым, с лупой на лбу и с пальцами в зеленых пятнах. Он узнал меня, возможно, по одному из приемов, на которых я теперь был вынужден то и дело появляться хотя бы на полчаса чисто для проформы, чтобы соответствовать дворянскому статусу.
— Барон Воронов. Какая честь. Вам пластины? У меня лучшие в городе, на десять вздохов, без обрывов.
Я осмотрелся и сразу заметил у задней стены шкаф, дубовый. Вернее заметил половицы перед ним, чуть стертые полукругом.
— Мне нужна сфабрикованная запись с бала у Вяземских, якобы измены Татьяны Лаврентьевой. Оригинал и все копии.
— О чем вы? — Он поднял брови. — Не припомню ничего такого.
— Припоминайте. Это в ваших интересах.
Я посмотрел ему на лоб, на лупу. Когда от моего взгляда его лоб исполосовали морщины, лупа чуть сдвинулась.
— Барон, у меня в октябре было три бала и четыреста выдач. Пластины стираются и выдаются заново. Той уже нет, она сто раз перезаписана.
— Нет. Она у вас. С нее снята копия, обрезана до одного куска и пришита к другому, чтобы шантажировать невинную девушку.
Он улыбнулся.
— Барон. Вы, конечно, мастер, и мастер большой, об этом весь город знает. Но вы пришли ко мне в лавку и обвиняете меня, не знаю в чем, при постороннем. — Он кивнул на Сему, который стоял у входа и загораживал свет. — У меня есть знакомые в управе. У меня есть знакомые повыше управы. Я бы на вашем месте не стал.
— Не станете. Понятно. Сема, шкаф.
— Какой шкаф? Это мой шкаф!
— Ваш. Я его не трону. Я трону то, что за ним.
Сема подошел к шкафу, взял его за бока, приподнял, как ящик, отставил в сторону. За шкафом была дверца в стене, низкая, с замком. Замок я открыл уже сам, телекинезом.
За дверцей на полках лежали пластины. Не десять и не двадцать: сотни, в ящиках, с бирками, где стояли даты и фамилии.
Чумаков в опустошении сел на табурет.
— Это не то, что вы думаете.
— А что это?
— Это… память. Люди просят оставить им на память.
— С суммами карандашом? — я указал на некоторые пластины, где помимо личных данных были указаны также числа, которые не могли бы ничем, кроме суммы выкупа. — Это именно то, что я думаю. И, похоже, Татьяна Лаврентьева не первая. Сколько их было?
Он молчал.
— Хорошо. Будем считать по биркам. Сема, бери все.
— Барон. — Голос у него стал другой, тихий, жалобный. — Послушайте. Возьмите половину. Возьмите треть. Я отдам вам пластину графини Лаврентьевой, я ее сотру при вас, и мы разойдемся. Вам-то что? Вы же не стража.
— Я не стража. Поэтому я сначала заберу все, а потом приведу стражу.
— У меня знакомые…
Вот теперь он уже начал меня откровенно злить.
— Действительно думаете, что у вас больше знакомых чем у меня? И тем более, действительно ли вы думаете, что эти знакомые не отвернутся от вас в ту же секунду, как я опубликую информацию о том, что нашел тут? Даже не думайте никуда отсюда сбегать до приезда стражи и добровольно сдайтесь, иначе благодаря моему товарищу в следующий раз они найдут вас с чем-нибудь сломанным. В лучшем случае носом.
Пластину с нужной биркой я нашел в отдельной коробке с довольно небольшим количеством других, вероятно это были уже смонтированные записи, вместе с оригиналом, с которого снимали копию. Обе я положил на его стол, под его лупу, и прошел по каждой, стирая то, что в них было, подчистую.
Чумаков уже не вмешивался. Когда я закончил, это были два куска металла. В них не было ничего.
Остальное мы сложили в два ящика. Сема остался в лавке, при Чумакове и при ящиках. За стражей поехал я и привел ее через полчаса, признаться, ожидая увидеть на мошеннике пару синяков, по крайней мере Сема, когда я уходил, так и кипел от злости.
Но, похоже, год с Эльмом закалил не только его тело, но и разум. Чумаков был цел, хотя, судя по тому, как он глядел на Сему, тот успел высказать ему все, что думал о его способах заработка и о том, что с ним будет, если тот хоть когда-нибудь попытается повторить, в максимально красочной манере.
Опись составляли тут же, по ящикам и биркам, но бирки с пластин Татьяны я намеренно оторвал, чтобы на нее ничто не вывело. Чумакова в итоге так и увели с его же лупой на лбу и он явно был рад оказаться от Семы подальше.
* * *
Татьяна прислала записку через два дня: просила приехать к ним на Липовую, к четырем, потому что «мама и дед хотят вас видеть».
Дом стоял в глубине двора, двухэтажный, с колоннами, какие ставили в Грозове лет сто назад. Дом, насколько я понял, был матери, молодые после венчания жили здесь же, у нее, потому что в поместье графа заканчивался ремонт под новую хозяйку.
В гостиной топился камин. Татьяна встретила меня в дверях, в сером, без кольца на пальце: цепочка выглядывала из-под ворота.
— Петр Алексеевич. Я не знаю, как вас благодарить. Я не умею. Я вам написала письмо и порвала, там было все не то.
— Не пишите. Вы живете дальше, этого достаточно.
— Мама сейчас спустится. А дед уже тут. — Она понизила голос. — Он у нас гостит с лета, с самого венчания, и все не уезжает. Он строгий. Но я ему рассказала.
— Все?
— Ну, по сути. Без подробностей, — она снова зарделась.
Я кивнул.
Она открыла дверь в кабинет. Меня снова пробило знакомое ощущение родства, на этот раз даже сильнее.
У окна, спиной к свету, в кресле сидел старик. Сухонький, с круглым лицом, в домашнем сюртуке, с пледом на коленях. Он поднял голову. Я узнал его раньше, чем он успел встать.
Иван Архипович. Старейшина. Тот, кто уже почти три года назад вел меня через обряд в ратуше, а потом объяснял мне, негромко, по-домашнему, как меня можно законно убрать.
Он тоже узнал меня, разумеется. Это было видно по тому, как он не стал вставать сразу, а сначала поправил плед.
— Барон Воронов, — сказал он. — Вот так встреча. Танечка, ты мне сказала «мастер с набережной». Ты не сказала, какой.
— Я не знала, что ты его знаешь, дедушка.
— Знаю. Выйди к маме, голубушка, мы с бароном поговорим.
Она вышла. Дверь закрылась.
Иван Архипович встал, подошел, пожал мне руку, обеими своими, сел обратно и показал мне на кресло напротив. Голос у него остался все тот же аккуратный, негромкий, без единого официального слова.
— Признаться, я удивлен, — сказал он. — Я бы никогда не подумал, что Танечка пойдет к вам.
— Она ведь ничего не знает про Ложу?
— Нет, — он покачал головой. — Это одна из моих привилегий, как старейшины. И вас я прошу…
— Не волнуйтесь, мне нет в том никакого интереса. Вымогатель сидит, пластины нет, дело закрыто. Если ей когда-нибудь скажут, что она Смарагдова, то скажете вы, не я.
Он помолчал. В камине за стеной треснуло полено.
— Она моя единственная внучка, барон. Ее отец умер молодым, мать не из наших, и я решил, что ей это все ни к чему. Пусть живет. — Он посмотрел на свои руки. — Вы ее вытащили из крайне неприятной ситуации, судя по той информации, которой я обладаю, достаточно аккуратно при том. Я это ценю. И я понимаю, что это значит.