Морис Метерлинк
Синяя птица
© Алехин Е. И., 2023
© ИД «Городец», 2023
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
@ Электронная версия книги подготовлена ИД «Городец» (https://gorodets.ru/)
Предисловие автора[1]
Préface de l’auteur
I
Текст этих маленьких драм, которые мой издатель собирает теперь <…>, не был изменен. Это не потому, чтобы они казались мне совершенными. Конечно, нет; но художественное произведение нельзя улучшить последовательными поправками. Корни самого хорошего и самого худшего сплетаются в нем, и от попытки распутать их часто теряется то особое душевное волнение и та легкая, почти неожиданная прелесть, которые могли расцвести только в тени ошибки, еще не совершённой. <…>
II
<…> Драмы в том порядке, в каком они были изданы, а именно: «Непрошеная гостья», «Слепые» (1890), «Семь принцесс» (1891), <…> «Алладина и Паломид», «За стенами дома» и «Смерть Тентажиля» (1894) <…>, – полны верою в какую-то необъятную, невидимую и роковую власть, чьих намерений никто не знает, но которая по духу драмы кажется недоброжелательной, внимательной ко всем нашим поступкам, враждебной улыбке, жизни, миру, счастью. Невинные, но довольно враждебные друг другу судьбы сплетаются и расплетаются на общую погибель под опечаленными взглядами более мудрых, которые предвидят будущее и ничего не могут изменить в жестоких и непреклонных играх, создаваемых среди живых любовью и смертью. Любовь и смерть и другие таинственные силы творят что-то вроде лукаво-несправедливого суда, назначают наказания – этот несправедливый суд никогда не награждает, – похожие на прихоти судьбы.
III
Нескончаемое, сумрачное, лицемерное, деятельное присутствие смерти заполняет все промежутки поэмы. Проблеме бытия отвечает только загадка его прекращения. Впрочем, это смерть безразличная и неумолимая, слепая, бредущая ощупью по воле случая, уносящая преимущественно самых молодых и наименее несчастных только потому, что они держатся менее спокойно, чем угнетенные судьбой, а всякое слишком резкое движение во мгле привлекает ее внимание. Вокруг нее теснятся только маленькие существа, хрупкие, дрожащие от холода, бездейственно-задумчивые. Произнесенные ими слова, пролитые слезы приобретают значение только от того, что они падают в пропасть, на краю которой разыгрывается драма, и звучат в ней так, что бездна кажется необъятной, ибо все в ней исчезающее рождает неясный и глухой звук.
IV
Такой взгляд на наше существование не безрассуден. Он составляет пока, несмотря на все усилия нашей воли, сущность человеческой правды. Долго еще, а может быть, и всегда, мы будем только случайными и мгновенными огнями, отданными в жертву без определенной цели всяким дуновениям равнодушной ночи, если только решительное открытие науки не осветит тайны природы, если только откровение, явившееся из другого мира, например, с планеты более древней и более сведущей, чем наша, не обнаружит нам наконец начала и цели жизни. Изображая эту громадную и бесполезную нашу слабость, ближе всего подходишь к последней и основной правде нашего бытия, и если из существ, отданных таким образом во власть этого враждебного ничто, удается извлечь несколько жестов, нежных и изящных, несколько слов, мягких, исполненных хрупкой надежды, жалости и любви, то сделано все, что человек может сделать, когда он переносит существование к границам великой, неподвижной правды, которая убивает энергию и желание жить. Вот его я добивался в этих маленьких драмах. Мне не подобает судить о том, насколько это мне иногда удавалось.
V
Но теперь мне кажется, что этого мало. Я думаю, что поэма не должна жертвовать своей красотой ради поучения. Но если она, не теряя ничего, что украшает ее внутренним или внешним образом, ведет нас к правде такой же допустимой, как та, которая ни к чему не ведет, но более бодрой, она будет иметь то преимущество, что исполнила двойной неясный долг. Если мы будем в продолжение веков воспевать тщету жизни и непобедимую мощь небытия и смерти, то мимо наших взоров пройдут печали, которые будут становиться все более однообразными по мере приближения к последней правде. Если же мы попытаемся, напротив того, внести разнообразие во внешний облик неизвестного, окружающего нас, и будем искать в нем новое основание для жизни, то наши печали будут по крайней мере чередоваться с надеждами, потухающими, чтобы вновь загореться. В том положении, в котором мы теперь находимся, так же справедливо надеяться, что наши усилия не напрасны, как и думать, что они ни к чему не приводят. Последняя правда небытия, смерти и бесполезности нашего существования, к которой мы приходим, когда доводим вопросы до последних пределов, в конце концов является только крайней точкой наших теперешних знаний. Мы не видим дальше, потому что там граница нашего познания. Она кажется достоверной, но, в сущности, в ней достоверно только наше неведение. Нам придется еще долго стараться всеми силами рассеивать это неведение и делать все возможное для того, чтобы попытаться дойти до света прежде, чем нам придется допустить его окончательно. Раз это так, великий круг всех наших обязанностей, предшествовавших этой уверенности, слишком поспешной и смертельной, вновь приходит в движение. И снова начинается жизнь с ее страстями, которые уже не кажутся такими суетными, с ее радостями, печалями и обязанностями, которые вновь приобретают значение, так как они могут нам помочь выйти из тьмы или переносить ее без горечи.
VI
Это не значит, что мы вернемся к той же точке, на которой когда-то находились, и не значит, что любовь, смерть, рок и другие таинственные силы жизни вновь займут свое прежнее место и будут играть прежнюю роль в нашей действительной жизни и в наших произведениях, в особенности же – так как мы ими теперь занимаемся – в наших драматических произведениях. Человеческий ум, писал я по этому поводу, вот уже три четверти века переживает эволюцию, не вполне еще для нас ясную, но, вероятно, одну из самых значительных, пережитых в области мысли. Если эта эволюция не дала нам окончательных и определенных ответов относительно материи, жизни, судьбы человеческой, цели, происхождения и законов мира, она по крайней мере уничтожила и сделала невозможным для нас известное число неуверенностей, и как раз тех, где особенно охотно и свободно расцветали самые высокие мысли. Они были по преимуществу элементом красоты и величия во всех наших намеках, скрытой силой, которая поднимала наши речи выше речей обыденной жизни, и поэт казался великим и глубоким, соразмерно с более или менее блестящей формой, в которую он их облекал, с более и менее значительным местом, которое он уделял этим неуверенностям, прекрасным или устрашающим, миролюбивым или враждебным, трагическим или утешительным.
VII
Высокую поэзию, если к ней присмотреться, составляют три главных элемента. Во-первых, красота словесная, затем страстное наблюдение и изображение того, что действительно существует вокруг нас и в нас самих, то есть природы и наших чувств, и, наконец, идея, объемлющая все произведение и создающая свою особую атмосферу, мысли поэта о неизвестном, в котором витают существа и предметы, вызванные им к жизни, о тайне, которая господствует над ними, судит их и управляет их судьбами. Мне кажется, что нет сомнения в том, что этот последний элемент самый важный. Возьмите красивую поэму, хоть короткую и сжатую. Редко ее красота, ее величие ограничены тем, что известно в нашем мире. Девять раз из десяти она ими обязана намеку на тайну человеческих судеб, какой-нибудь новой связи видимого с невидимым, временного с вечным. Но если беспримерная, быть может, эволюция в нашем понимании неизвестного еще не так глубоко смущает лирического поэта, лишая его только части сил, с поэтом драматическим дело обстоит не так. Лирический поэт может оставаться чем-то вроде теоретика неизвестного. В крайнем случае ему позволено довольствоваться общими идеями, самыми широкими, самыми неопределенными. Ему нечего заботиться об их практических последствиях. Если он убежден в том, что божества прошлого, что справедливость и судьба не вмешиваются больше в дела людей и не направляют более хода вселенной, то ему нечего давать имена непонятным силам, которые действуют в мире и господствуют надо всем. Нам все равно, кажутся ли ему Бог или вселенная необъятными и грозными. Мы главным образом требуем от него, чтобы он передал нам впечатление необъятного или грозного, которое он получил. Но драматический поэт не может ограничиться такими общими положениями. Ему приходится вводить в действительную жизнь свое понимание неизвестного. Он должен нам показать, каким образом, в какой форме, при каких условиях, по каким законам, для какой цели влияют на наши судьбы те высшие силы, те непонятные воздействия, которыми, как это представляется его поэтическому пониманию, наполнен мир. И так как наступил час, когда честность делает для него почти невозможным допущение прежних ошибок и когда те, которые должны их заменить, еще не определились, не имеют имени, он колеблется, ищет и, если хочет оставаться вполне искренним, не решается выйти за пределы ближайшей действительности. Он ограничивается изучением человеческих чувств в их материальных и психологических последствиях. В этой сфере он может создать мощное произведение, полное наблюдательности, страсти и мудрости, но очевидно, что он никогда не достигнет более широкой и более глубокой красоты великих поэм, в которых нечто бесконечное примешивалось к действиям людей; и он спрашивает себя, должен ли он решительно отказаться от этой красоты.