Когда нанятая ими моторка отплывала из порта, уже начинали сгущаться летние сумерки и на борту «Марджин» то там, то здесь спорадически вспыхивали огоньки. На подступах к яхте Николь снова одолели сомнения.
– У него там, похоже, вечеринка…
– Да нет, это просто радио, – предположил Дик.
Их заметили. Крупный седовласый мужчина в белом костюме свесился через перила и крикнул:
– Неужто к нам пожаловали Дайверы?
– Эй, на палубе! Спускайте трап! – отозвался Дик.
Моторка подплыла прямо к трапу, и Голдинг, сложив едва не пополам свою могучую фигуру, подал руку Николь:
– Вы как раз к обеду.
На корме играл небольшой оркестрик.
– Я весь к вашим услугам по первому требованию, но пока прошу меня извинить…
Порыв воздуха от движения циклопических рук Голдинга, даже не притронувшихся к ним, понес Дайверов к кормовой части яхты. Николь все больше жалела, что они приехали, и все больше сердилась на Дика. Отдалившись от веселых компаний в тот период, когда работа Дика и болезнь Николь были несовместимы с бурной светской жизнью, они успели приобрести репутацию людей замкнутых, не принимающих приглашений. Новобранцы, которые стали прибывать на Ривьеру в последующие годы, сочли это за недостаток популярности. С тех пор ситуация изменилась, однако Николь не считала разумным идти на дешевый компромисс ради сиюминутного удовольствия. Проходя через главный салон, они увидели впереди, в приглушенном свете, фигуры, которые, казалось, танцевали на полукружье кормы. На самом деле то была лишь игра воображения, порожденная обаянием музыки, непривычного освещения и колдовским мерцанием подступавшей со всех сторон воды. Если не считать сновавших туда-сюда стюардов, остальные присутствовавшие сидели, праздно развалясь, на широком диване, повторявшем изогнутый абрис кормовой кромки. Яркими пятнами из полумрака выступали платья – белое, красное и размыто-разноцветное, а также ослепительно-белые манишки нескольких мужчин, один из которых вдруг отделился от общего фона, двинулся им навстречу, и Николь, узнав его, радостно воскликнула:
– Томми!
Отметя галльскую куртуазность, с какой он склонился было к ее руке, она прижалась к нему щекой. Они уселись, чтобы не сказать разлеглись, на римском ложе дивана. Красивое лицо Томми так потемнело, что утратило прелесть густого загара, не обретя, однако, лиловатого оттенка, придающего красоту лицам негров, поэтому напоминало просто дубленую кожу. Этот чужеземный окрас, дарованный ему неведомыми солнцами, напоенность соками бог знает каких земель, речь, странно изобиловавшая замысловатой смесью разнообразных диалектов, его настороженность, созвучная одному ему известным тревогам, так обаяли Николь, что она в воображении своем припала к его груди и с каждой минутой все больше отрешалась от действительности… Однако инстинкт самосохранения взял свое, и, вернувшись в мир реальный, она непринужденно заговорила:
– Вы похожи на героя приключенческого фильма. Но почему вас так долго не было?
Томми посмотрел на нее с опасливым недоумением, но в глубине его зрачков вспыхнули искры.
– Пять лет, – продолжала Николь неестественным гортанным голосом, бог весть кому или чему подражая. – Слишком долго. Разве нельзя было, покромсав сколько нужно народу, вернуться и устроить себе небольшую передышку?
В ее присутствии, столь дорогом его сердцу, Томми моментально обрел цивилизованный облик.
– Mais pour nous hе́ros, – ответил он, – il nous faut du temps, Nicole. Nous ne pouvons pas fair de petits exercises d’hе́roism – il faut fair les grandes compositions.[62]
– Томми, говорите со мной по-английски.
– Parlez français avec moi, Nicole.[63]
– Это не одно и то же: разговаривая по-французски, можно быть героем и светским щеголем, сохраняя достоинство, вы это знаете. А разговаривая по-английски, невозможно быть героем и светским щеголем, не становясь немного нелепым, – это вам тоже хорошо известно. Таким образом я получаю некоторое преимущество.
– Но вообще-то… – Он вдруг сдавленно хохотнул. – Я и по-английски храбрец, герой и все такое прочее.
Она изобразила крайнее изумление, но его это ничуть не смутило.
– Просто я хорошо знаю, что показывают в кино, – сказал он.
– И в жизни все так же?
– Ну, в кино тоже не все так плохо. Взять, к примеру, этого Роналда Колмена. Вы видели его фильмы об Африканском корпусе? Весьма недурно.
– Отлично, отныне, глядя на экран, я буду думать, будто в этот самый момент с вами происходит нечто подобное тому, что я вижу.
Пока они таким образом болтали, Николь поглядывала на хрупкую бледную хорошенькую молодую женщину с восхитительным металлическим отливом на волосах, делавшим их почти зелеными в свете палубных фонарей, которая сидела по другую сторону от Томми и могла участвовать как в их разговоре, так и в разговоре, происходившем с другой от нее стороны. Она явно считала, что владеет монопольным правом на Томми, потому что, сделав несколько бестактных попыток вернуть себе его внимание и потеряв всякую надежду, встала и демонстративно перешла на другой конец кормовой палубы.
– В сущности, я действительно герой, – спокойно и лишь полушутя повторил Томми. – Мне обычно свойственна безрассудная отвага – то ли львиная, то ли пьяная.
Николь переждала, пока эхо бахвальства стихнет в его голове, догадавшись, что он, вероятно, никогда прежде не делал подобных заявлений. Потом оглядела присутствующих и, как обычно, обнаружила притворявшихся невозмутимыми неврастеников, которые искали в вылазках на природу лишь убежище от пугавшего их города и звучания собственных голосов, которые там задавали тональность всему происходящему…
– Кто та женщина в белом? – спросила Николь.
– Та, которая сидела рядом со мной? Леди Кэролайн Сибли-Бирс.
Они прислушались к ее голосу, доносившемуся с другой стороны палубы: «Он, конечно, негодяй, но человек с характером. Мы всю ночь играли с ним на пару в chemin-de-fer, и он задолжал мне тысячу швейцарских франков». Томми рассмеялся и сказал:[64]
– Сейчас она – самая безнравственная женщина в Лондоне. При каждом своем возвращении в Европу я обнаруживаю новую поросль самых безнравственных женщин из Лондона. Она – из последнего выводка, хотя, полагаю, есть еще одна, которая ей почти не уступает.
Николь снова посмотрела на женщину, стоявшую у противоположного борта. Та была тщедушной, даже чахоточной на вид, не верилось, что эти узкие плечи, эти хилые руки способны высоко держать знамя декаданса – последнего символа угасающей империи. Она скорее напоминала плоскогрудых ветрениц Джона Хелда, нежели высоких томных блондинок, которых любили изображать художники и романисты довоенных времен.[65]
Появился Голдинг, старавшийся умерить резонанс излучений своего гигантского тела, транслировавших его волю словно бы через некий раблезианский усилитель, и Николь, по-прежнему нехотя, сдалась на его уговоры: сразу после обеда «Марджин» направится в Канн; для икры и шампанского местечко в желудке всегда найдется, хоть они и пообедают к тому времени; а кроме того, Дик все равно уже позвонил и велел шоферу не ждать их в Ницце, а ехать в Канн и оставить машину у входа в «Кафе дез Алье», где Дайверам будет легко ее найти.
Все перешли в обеденный салон, Дика усадили рядом с леди Сибли-Бирс. Николь заметила, что его обычно медно-загорелое лицо сделалось бескровно-бледным; он что-то вещал самоуверенным тоном, но до Николь доносились лишь обрывки фраз: «…Поделом вам, англичанам, нечего устраивать пляски со смертью… Сипаи в разрушенной крепости, то есть сипаи у ворот, а за воротами веселье… Зеленые шляпы… им конец, у них нет будущего».
Леди Кэролайн отвечала ему короткими фразами, перемежавшимися отрывистыми восклицаниями: то вопросом «Что-что?», то двусмысленным «Вот именно!», то едва не зловещим «Ну, здо́рово!», ее интонации предвещали неминуемо-опасную развязку, но Дик, похоже, не замечал предупреждающих знаков. Неожиданно он сделал какое-то, видимо, особо невыдержанное заявление, смысл которого ускользнул от Николь, но она увидела, что соседка Дика покраснела и на лице ее появилось жесткое выражение, а потом услышала резко брошенную ею реплику: