— О чем ты?
— Не притворяйся, — мой голос звучит холодно, как зимний ветер. — Я слышала сегодня твой разговор с отцом в лазарете.
Поднимается с кресла, делает шаг ко мне.
— Мэй, ты не так поняла...
— Не надо, — я отступаю, вскидывая руку, словно ставя барьер между нами. — Я все слышала. Трое? Девушки, которые были до меня. Всех отправили в ущелье. И меня туда же, когда надоем.
— Мэй! — он пытается подойти, но я отступаю снова, пока спина не упирается в стену.
— Ты знал, — говорю я, и в голосе моем звучит сталь. — Ты все время знал, что их убивают. И молчал. И играл в любовь с каждой из них.
— Я не мог их защитить! — вырывается у него, и в этом крике нет боли, только привычное, заученное оправдание. — Отец решает! Если я вмешивался, он меня запирал, бил, угрожал! Я ничего не мог!
— Ничего не мог? — я усмехаюсь — горько, страшно, безнадежно. — А со мной тоже ничего не мог? Когда бил, когда насиловал, когда клеймил, как скотину — тоже отец заставлял?
— Мэй, ты не понимаешь...
— Я все понимаю, — перебиваю я, и каждое слово мое звучит как приговор. — Ты слабый. Ты трус. Ты играешь в любовь, потому что тебе нужна нянька, а не женщина. Потому что ты сам — вечный ребенок, который боится темноты и ищет маму. А когда наиграешься — отправишь в ущелье, как других девушек. И тебе не будет жаль. Ни капли.
— Нет! — он почти кричит, но в глазах его нет слез. Есть только гнев, обида, уязвленная гордость. — Ты другая! Я люблю тебя! Я никогда не позволю...
— Позволишь, — я смотрю на него холодно, как на насекомое под стеклом. — Как позволил так поступить с другими. Как позволяешь всегда. Потому что ты — не мужчина. Ты тряпка. Игрушка в руках отца. И ты хуже него. Он хотя бы не притворяется. А ты прикрываешься иллюзией любви.
Он замирает. Смотрит на меня, я вижу на его лица обиду и отчаяние. Но я больше не верю. Ни единому его слову.
— Мэй, прошу... — шепчет он, протягивая руку.
— Не трогай меня, — отворачиваюсь. — Я устала. Хочу спать.
— Мэй...
— Я сказала, хочу спать.
Он стоит еще секунду, смотрит на мою спину, потом медленно выходит. Дверь закрывается, и я слышу, как щелкает замок. Он запер меня.
Я сижу на кровати, сжимая руки в кулаки так, что ногти впиваются в ладони. В ушах все еще звучат слова Кассиана: "Когда надоест — отправим в ущелье, как тех". Они мертвы. А он знал. Знал и молчал. Играл в любовь, пока они умирали. И ему не было жаль.
Внутри что-то ломается окончательно. Та стена, что держала меня в этой клетке — страх, жалость, привязанность, проклятая надежда — рушится, рассыпается в прах. Остается только холодная, чистая, ослепительная ярость.
Я встаю. Подхожу к окну — оно заперто, но не наглухо, старый шпингалет, который я замечала раньше. Дергаю — поддается. Окно открывается, впуская холодный ночной воздух, пахнущий снегом и свободой.
Этаж второй, но внизу — козырек, по которому можно спуститься. Я делала это в детстве, когда убегала из дома гулять. Кажется, тысячу лет назад. В другой жизни.
Плащ? Нет, он его подарил, не возьму. Только то, в чем пришла. Я накидываю старую куртку, ту самую, с которой вошла в Элизиум — она все еще висит в шкафу, как напоминание о том, кем я была. И вылезаю в окно.
Холод обжигает лицо, ветер треплет волосы, забирается под куртку ледяными пальцами. Я цепляюсь за водосточную трубу, срывая ногти, раздирая ладони, но не чувствуя боли. Сползаю вниз на козырек. Только вперед. Только свобода.
Земля. Темный двор, кусты, тени. Я бегу, не разбирая дороги, туда, где должны быть мастерские, где Оливер.
Сердце колотится где-то в горле, легкие горят, ноги не слушаются, но я бегу. Мимо складов, мимо бараков, мимо спящих домов. Внутренний круг кончается, впереди срединный.
— Стой! — окрик сзади, грубый, властный. Стража заметила.
Я не останавливаюсь. Бегу быстрее, петляя между зданиями, как заяц, за которым гонятся собаки. В голове только одна мысль: Оливер.
У него есть комната — отдельная, теплая, с нормальной кроватью, которую Дэмиан выделил ему в награду за мое "примерное поведение". Я знаю, где она, этот проклятый дом в срединном круге, куда меня водили показывать, как хорошо живется тем, кто слушается. Но что-то внутри, какое-то шестое чувство, обострившееся за годы выживания в лесу, тянет меня не туда. Не в эту чистенькую, пахнущую чужим уютом комнату.
В мастерскую.
Я вспоминаю его лицо в нашу последнюю встречу — осунувшееся, но с тем особенным, живым блеском в глазах, который появлялся у него только здесь, среди стружек и опилок. Он говорил о работе с такой гордостью. "Мастер говорит, у меня талант, — сказал он, и голос его дрожал от счастья. — Я делаю табуретки, Мэй. Настоящие табуретки, на которых можно сидеть".
Я бегу туда, молясь всем богам, чтобы он оказался там. Чтобы я успела. Чтобы мы успели.
Он должен быть там. Просто должен.
И когда впереди, в темноте, проступают знакомые очертания длинного бревенчатого сарая, когда ноздри щекочет знакомый запах смолы и свежего дерева — я почти плачу от облегчения. Дверь заперта, но окно низкое. Я бью по стеклу рукой, не чувствуя боли, лезу внутрь.
— Оливер! — кричу в темноту, и голос мой срывается на хрип. — Оливер!
Оливер спал тут же, в углу на тюфяке, чтобы быть ближе к работе. Вскакивает, смотрит на меня дикими, испуганными глазами, в руке — стамеска, зажатая как оружие.
— Мэй? — голос его дрожит. — Что случилось? Ты чего?
— Бежим, — хриплю я, хватая его за руку. — Сейчас. Надо спрятаться.
Но сзади уже слышны голоса, топот ног, лязг металла. Стража и Дэмиан.
Дверь распахивается с такой силой, что слетает с петель. Врываются факелы, люди в форме, их много, слишком много. Оливер заслоняет меня собой, сжимая стамеску, но их пятеро, а у нас даже оружия нормального нет.
— Не трогать! — голос Дэмиана разрезает ночь. Он входит, и при свете факелов я вижу его лицо — бледное, перекошенное, с глазами, в которых плещется безумие.
Я смотрю на него и молчу. Молчу, потому что говорить не могу — горло сдавило раскаленным обручем, и каждое слово, если бы я попыталась его вытолкнуть, выплеснуло бы наружу не речь, а чистый, обжигающий кипяток моей ненависти. Она бурлит во мне, клокочет, требует выхода, но я сжимаю зубы и позволяю ей просто быть — этой отвратительной, сладкой, живительной злобе, которая сейчас единственное, что держит меня на ногах.
— Уведите парня, — приказывает он, и голос его звучит ровно, спокойно, будто он отдает распоряжение на кухне. — В отдельную камеру. До моего распоряжения.
— Нет! — я бросаюсь к Оливеру, но стражи хватают меня, держат железной хваткой. — Не трогайте его! Он не виноват!
— Виноват, — Дэмиан подходит ближе, и в его глазах — спокойная, холодная уверенность хозяина. — Уже тем, что ты из-за него готова на все. Уведите.
Оливера уводят. Он оглядывается, и в его глазах — страх за меня, отчаяние, бессилие. Дверь захлопывается.
Дэмиан смотрит на меня долгим, ледяным взглядом. Потом берет за подбородок, заставляет смотреть в глаза. Его пальцы холодны, как сталь.
— Ты думала, я позволю тебе уйти? — голос его тих, в нем нет ни гнева, ни боли, только ровная, спокойная сталь. — Никогда, Мэй. Ты моя вещь. А вещи не убегают от хозяев.
Я плюю ему в лицо.
Он замирает. Медленно вытирает щеку, смотрит на свою руку. Потом безжизненно усмехается.
— Отведите её в дом, — приказывает страже. — Заприте в спальне. И приставьте охрану к двери. Чтобы ни шагу не сделала без присмотра.
Меня тащат обратно. По тем же улицам, мимо тех же домов. Я не сопротивляюсь — сил нет. Только сжимаю кулаки и считаю шаги.
В комнату меня вталкивают, дверь закрывается, слышен лязг засова. Я падаю на пол, прижимаюсь спиной к стене и смотрю на окно, за которым теперь точно будет охрана.
Я ощущаю ненависть. Холодную, острую, как лезвие ножа.
— Я выживу. Я вытащу Оливера. И ты, подонок, заплатишь. За все.