— Я промывала, чем могла. Травы жевала, прикладывала.
— Дай посмотрю, — он подходит, присаживается рядом.
Я колеблюсь секунду, потом отодвигаюсь, позволяя ему осмотреть плечо Оливера. Коул действует уверенно, но осторожно — снимает самодельную повязку, осматривает рану, нюхает. Края раны воспалены, гноятся, пахнет неприятно.
— Плохо, но не смертельно, — заключает он. — Надо почистить и прижечь. И нужно нормальное лекарство. В Элизиуме есть лекари, достанут, что нужно. Там с этим строго, но можно попробовать достать.
— Когда пойдем? — спрашиваю я с надеждой.
— Завтра, — кивает Коул. — Скоро ночь, по темноте в лесу лучше не бродить. Твари ночью активнее. Да и вам отдохнуть надо.
Он начинает обрабатывать рану — промывает какой-то жидкостью из фляги (Оливер шипит от боли, но терпит, только кусает губы), прикладывает сухие листья, заматывает чистой тряпкой. Я смотрю на его руки — они грубые, в мозолях и шрамах, но двигаются с удивительной мягкостью.
— Ты не пойдешь с нами? — спрашиваю я, заметив, что он сказал «вам».
Коул замирает на секунду, потом продолжает бинтовать.
— Я провожу до ворот. Внутрь не войду.
— Почему?
— Потому что я там был и ушел, — в его голосе звучит что-то тяжелое, давнее. — И назад мне нельзя. Там свои законы. Не для меня.
— А для нас?
— Для вас — может быть. Вы здоровые, не зараженные. Сгодитесь как рабочая сила. — он затягивает узел на бинте. — Но ты смотри. Доброта там тоже продается. За деньги, за услуги, за послушание. Нужно быть осторожнее.
Слово «послушание» звучит в тишине пещеры как-то неправильно. Но я слишком устала, чтобы спрашивать.
Коул заканчивает с бинтами, встает, отходит к выходу. Садится на камень, достает нож и начинает точить. В свете угасающего дня, проникающего сквозь водяную завесу, он похож на статую.
Я смотрю на Оливера. Он дышит ровнее, жар, кажется, немного спал. Или мне просто хочется так думать.
— Коул, — зову я тихо. — Те зараженные... которые напали... они ведь были бешеные?
Он не оборачивается.
— Эти — да, — говорит он после паузы. — Эти уже потеряли себя. Гниль доедает мозг, и остается только жор. Они жрут всё — зверей, людей, своих даже. Таких нужно убивать не раздумывая. Это не лечится.
— Мы видели других, которые ведут себя не агрессивно.
— Да, есть и такие, — кивает он. — Другие зараженные, у которых сохранился здравый ум. Они едят мясо животных, но не охотятся на людей. Пытаются как-то держаться за остатки человечности. Иногда близко подходят к поселениям. Но их не пускают, потому что боятся.
— А ты?
— А что я? — он пожимает плечами. — Я мимо прохожу. Если не нападают — не трогаю. Они не виноваты, что заболели. Им и так хреново.
Я молчу, переваривая услышанное. Смотрю на свои руки — в грязи, в крови. На плече — след от укуса, саднит. Если он был заразен...
— Не бойся, — говорит Коул, будто читая мысли. — Если б заразилась— уже бы глаза краснели. А у тебя нормальный цвет. Заживет.
Легче не становится. Но я киваю.
Водяная завеса шумит, заглушая звуки леса. Где-то далеко слышен вой. Волк. Или зараженный. А может, просто ветер. Я прижимаюсь к Оливеру, закрываю глаза.
Ночь опускается на лес. Я засыпаю под звук скребущего по металлу лезвия, и впервые за долгое время мне не снятся кошмары.
Только красный закат над лесом и чья-то тень на его фоне.
Я еще н е знала тогда, что лицо человека, который спасет тебе жизнь, может стать самым родным — и самым потерянным — в твоей судьбе. И что зараженные с красными глазами — не всегда чудовища. Иногда чудовища выглядят совсем как люди. А иногда люди выглядят как чудовища, но остаются людьми до конца. И что самый страшный голод — это не голод по еде. Это голод по теплу. По дому. По тем, кто станет для тебя этим домом.
Глава 2. Трое в лесу
Я просыпаюсь от тишины.
Сначала не понимаю, что меня разбудило. В пещере всё тот же полумрак, водяная завеса шумит за спиной, заглушая звуки внешнего мира. Но внутри — тишина. Та особая, глубокая тишина, которая бывает только в очень надежных местах. Или мне просто кажется.
Открываю глаза. Свет просачивается сквозь воду, окрашивая всё в зеленовато-серые тона. Я лежу на куче сухой листвы, рядом — Оливер. Он дышит тяжело, с хрипами, и каждый его вдох отдается у меня в груди тупой болью. Кладу ладонь ему на лоб — горячо. Слишком горячо. Под пальцами кожа сухая, шелушащаяся, и этот жар пугает меня больше, чем любой кошмар.
Он что-то бормочет во сне, мотает головой, и я вижу, как дергаются веки — сны ему снятся страшные. Наверное, похожи на мои. Только мне сейчас не до сна.
Коула у входа нет. Камень, на котором он сидел ночью, пуст, только нож его лежит рядом — длинный, с темным лезвием, по которому скользят отблески воды. Я сажусь, морщась от боли в спине — спала в неудобной позе, боясь пошевелиться и разбудить брата. Тело затекло, нога от колена до щиколотки пульсирует тупой болью.
На полу, у входа, стоит фляга с водой и лежит сложенный квадратик чистой ткани. Я не помню, чтобы это было здесь, когда засыпала. Значит, Коул оставил, пока я спала. Оглядываюсь. При свете дня пещера кажется больше, чем ночью. Свод уходит вверх, теряясь в темноте, стены неровные, в трещинах. У стены стоит полка с припасами Коула. Я рассматриваю их с жадностью: банки с консервами, мешочки из грубой ткани, связки сушеных грибов и трав. Рядом — шкура, грубо выделанная, пахнет кожей и чем-то кислым.
— Проснулась.
Голос раздается за спиной так неожиданно, что я подскакиваю, сердце ухает куда-то вниз, в живот, и начинает колотиться с бешеной скоростью. Обернувшись, вижу Коула — он стоит у самого входа, держа в руках охапку хвороста и какой-то пучок зелени. Как он вошел так тихо? Я не слышала ни шагов, ни шороха.
— Нельзя так подкрадываться, — выдыхаю я, прижимая ладонь к груди. Сердце колотится так, что, кажется, ребра трещат.
— Я не подкрадывался, — говорит он спокойно, опуская хворост на землю. — Ты просто не слышала. Шум воды заглушает шаги.
Он присаживается на корточки у старого кострища, начинает разводить огонь. Я смотрю на его руки — они двигаются быстро, уверенно, видно, каждое движение отработано годами практики. Вот он складывает сухие ветки шалашиком, вот подносит огниво, высекает искру. Трут зажигается сразу, пламя перекидывается на хворост, и через минуту в пещере становится светлее и теплее.
При свете огня лицо Коула кажется еще более усталым. Глубокие морщины у глаз, темные круги под ними, щетина. Но взгляд цепкий, внимательный, он успевает смотреть и на огонь, и на меня, и на вход в пещеру одновременно.
— Есть будешь? — спрашивает он, не смотря в мою сторону.
Я смотрю на Оливера. Он не просыпается, только дышит тяжело, с присвистом. Грудь поднимается и опускается неровно, слишком часто.
— Ему нужно лекарство, — говорю я тихо. — И еда. Он не ел второй день.
Коул протягивает мне ту самую зелень, что принес — тонкие стебли малины с шипами, пахнет горьковато, землей. Мама когда-то собирала такие же, чтобы заваривать ароматный чай.
— Заваришь, напоишь брата, — говорит Коул. — Жар немного спадет. А еда...
Он кивает на полку, где стоят банки с консервами. Я прослеживаю взглядом и видит ту, на которую он указал — старая, поцарапанная, с облупившейся этикеткой. Тушенка. Настоящая армейская тушенка.
У меня внутри что-то сжимается — то ли от голода, то ли от непрошенной надежды. Мы не ели такого... я даже не помню когда. Месяцы. Может быть, год. В лучшие времена удавалось найти сухари, иногда крупу. А мясо... мясо было только если повезет поймать птицу или найти дохлятину, которую не успели сожрать звери.
— Это же ценно, — говорю я, и голос звучит хрипло. — Зачем ты нам отдаешь?
Коул смотрит на меня.
— Затем, что брат твой умрет без еды, — отвечает он буднично. — А мне мертвецы не нужны. Ни здесь, ни там.