Но у каждого часа этой осени было теперь второе дно, и вот об этом стоит рассказать медленно.
Час всегда был валютой. Час в тетради, час в книжке, час к ста сорока одному: адрес приближался со скоростью, которую я мог измерить и предъявить. Это была старая, понятная экономика. Новая экономика открылась мне в конце октября, когда я сел сводить месяц и обнаружил, что считаю каждый час дважды. Один раз как время в небе. Второй раз как сотые в рейтинге.
Третий курс шел так плотно, что рейтинг стал функцией часов почти напрямую. Каждый вылет тянул за собой оценку практики. Каждая оценка практики весила в годовой ведомости больше, чем весила на втором курсе, потому что программа сместила вес в сторону неба: логично, к выпуску готовили летный состав, а не хористов. Каждая сотая в ведомости была, в свою очередь, производной от того, сколько раз ты пристегнулся и как отработал. Круг замкнулся. Час стал товаром двойного назначения. Я копил его как деньги, а он одновременно работал как оружие.
И вот тут война, которая шла у нас с Красом третий год, встала перед проблемой, которую не решить ни уставом, ни бумагой, ни расписанием.
Я посчитал это вечером, в среду, при лампе. Не потому, что искал повода: просто сводил расходы месяца, а расходы месяца включали подготовку хода. Ход был хороший, выдержанный, в лучших традициях бумажной школы: заявление о добровольном содействии учебной части в сверке летных ведомостей, поданное так, чтобы под сверку легло расписание четвертой группы, а в четвертой группе некоторым людям пришлось бы переносить факультатив. Классика жанра. Устав, бумага, расписание, все по первому пункту, все в рамках листа четвертого от конца.
Я расписал себестоимость. Подготовка: два часа. Исполнение с регистрацией во входящих: час. Сопровождение, потому что бумага без сопровождения дохнет: еще час. Ответный ход противника, по статистике всей войны неизбежный, как осадки: два часа на парирование. Итого шесть часов чистого времени в осень, когда час стоил сотых. До осеннего среза оставался месяц, и месяц этот был расписан до последней вечерней поверки.
Я перевел часы в сотые по курсу практики. Вышло, что ход обойдется мне дороже, чем принесет. Не немного дороже: в разы. Пакость перестала окупаться. Месть проиграла тендер, и проиграла его не благородству, не усталости, не мудрости, а расписанию, как проигрывает ему в этом кампусе все живое.
Я сидел над тетрадью и проверял выкладку трижды, как проверяют расчет, который слишком удобен. Расчет держал. Внизу страницы, под старой записью «цена нормальная», сделанной прошлой зимой, я написал новую: «цена выросла. Переоценку война не прошла».
Заявление я, впрочем, дописал. Оно лежало у меня в планшете, готовое, с оставленным местом под входящий номер, и я носил его три дня, как носят инструмент, которым уже не собираются работать, но выложить рука не поднимается. Инерция в человеке сидит глубже арифметики. Арифметика говорила «не подавай». Рука, третий год кормившая канцелярию, тянулась к доске нарядов сама.
На доску нарядов мы и пришли. Оба.
Это была пятница, конец дня, коридор штаба второй роты, где на стене висит доска: наряды, дежурства, изменения расписания, все, из чего третий год строился наш фронт. Я подошел со своей стороны коридора с заявлением в планшете. Крас подошел со своей с бланком в руке. Я видел бланк: стандартный лист рапорта, заполненный его почерком, ровным, как строчка станка. Он видел мой планшет. Мы оба знали, что несет другой, с точностью до параграфа.
И мы оба остановились.
Я стоял и считал. Шесть часов себестоимости. Сотые, которые эти шесть часов принесли бы в небе. Курс пересчета, утвержденный не мной и не им: программой. Я видел по его лицу, что он считает то же самое. У Краса лицо всегда работало, как хороший прибор: не показывало лишнего, но показания снять было можно, если с первого курса учиться читать шкалу. Сейчас шкала показывала арифметику. Ту же, мою. Циферки бежали за его глазами, как бегут за стеклом счетчика, и остановились они, судя по всему, на том же итоге, потому что остановились мы одновременно.
Он сложил бланк вдвое и убрал во внутренний карман.
Я закрыл планшет.
Мы развернулись каждый в свою сторону и разошлись. Ни слова. Ни кивка. Даже глазами не встретились: смотреть друг на друга было незачем, все, что подлежало обмену, было передано через доску нарядов, как передается служебная информация, без личных подписей.
Впервые за всю войну мы сошлись в расчетах. И это, если подумать, была самая крупная наша сделка: обе стороны одновременно признали, что актив обесценился.
В очереди у доски, между прочим, стоял Марк. Он стоял там по своим делам, сверял какое-то дежурство, и я прошел мимо, не придав этому значения. Значение выяснилось вечером.
Вечером Марк сел за тумбочку, открыл свой календарь, том второй, и сделал запись, которую зачитал вслух, потому что записи такого веса он вслух зачитывал всегда, это входило в процедуру.
— Пятница, — прочитал он. — Доска нарядов штаба второй роты. Кадет Форк и кадет Крас прибыли с документами, документы не подали, убыли без происшествий. Квалифицирую как первый нулевой ход. Основание квалификации: наблюдал лично.
— Нулевой ход, — повторил Дэйв с уважением. — Это когда что?
— Документ принесен, документ не подан, — сказал Марк. — В шахматах такого хода нет, я проверял. У нас теперь есть.
А в субботу над койкой Марка появилось табло.
Он строил его час, с уровнем, который выпросил в инструменталке, и с тщательностью, с которой в Империи строят разве что мавзолеи и стенды наглядной агитации. Лист фанеры, две фамилии, выписанные чертежным шрифтом, между ними графа зазора, под ними таблица: история смен знака. В таблице было пока две строки. Весна: ноль ноль четыре, Крас. И пустая строка с датой под осенний срез, заготовленная заранее, потому что Марк не сомневался, что срез будет, а таблица без запаса строк есть признание в отсутствии кругозора.
— Это тотализатор? — спросил Дэйв с надеждой.
— Это средство объективного контроля, — сказал Марк. — Ставок касса не принимает. Положение о кассе, пункт первый: касса ведет учет средств. Пункта про страсти в положении нет.
— А страсти? — не сдавался Дэйв.
— Страсти, — сказал Марк, подумав, — ведутся в частном порядке.
Так родился журнал мнений. Дэйв завел его тем же вечером, в тонкой тетрадке, и порядок в нем был такой: каждый желающий мог записать мнение, кто будет сверху на ближайшем срезе. Мнение бесплатно, менять его можно один раз в неделю, менявший чаще объявляется флюгером и лишается права мнения до весны. Проигравший ничего не платит, но его мнение зачитывается вслух с датой, «для истории». Дэйв утверждал, что это гуманнее денег. Послушав первое чтение вслух, я согласился: деньги проигрывать было бы легче.
Мери подошла к табло, взвесила его взглядом, как взвешивала все в этом кубрике, и сказала свое:
— Крепеж хлипкий.
Марк в тот же вечер переставил табло на четыре шурупа. Других замечаний по конструкции не поступало, а по содержанию замечаний в этом кубрике не делали: содержание висело над койкой, две фамилии и зазор, и смотреть на него ходили, как ходят к манометру: снять показания, не оспаривая давления.
Про Краса в эту осень стоит сказать отдельно, потому что смотреть на него стало видно.
Свиты у него не было и весной, только весной этого было не разглядеть: вокруг гремели чужие свиты, и один человек за столом терялся среди них, как тихий мотор в шумном цеху. К зиме цех затих, и в столовой, в дальнем конце зала, обнаружился Крас как он есть: один за столом, спина по отвесу, поднос по уставу, двойная каша.
Двойную ему накладывали без слов. Дед у раздачи давно перевел его на этот режим, как переводят машину на зимнее топливо: по сезону, а не по заявке. Мне накладывали так же и с тем же выражением, точнее, с тем же его отсутствием. Однажды я поймал этот процесс со стороны, из очереди: Дед стоял между двумя нашими подносами, как заправщик между двумя бортами, и заправлял обоих по полной норме, не интересуясь ни маршрутами, ни принадлежностью. Для него мы были две единицы техники под нагрузкой. Техника под нагрузкой должна получать топливо. Остальное не по его ведомству.