Теперь про второй учет этой весны, потому что глава у меня в тетради так и называлась: ревизия, и ревизий в ней сошлось три штуки, а я тогда еще не знал, что они рифмуются.
Касса кубрика существовала с первого курса в виде записок Марка: кто сдал, кто взял, на что ушло. Записки жили в его тумбочке, порядок в них был идеальный, и никто, кроме Марка, в них не заглядывал, потому что незачем: Марку верили так, как верят прибору, у которого погрешность указана в паспорте и равна нулю. Но весной в кубрике образовалось два финансовых контура: касса и блинная жестянка из-под леденцов, в которой лежал оборотный капитал производства. Два контура, это на один больше, чем может выдержать человек устройства Марка. Он ходил вокруг жестянки неделю, как ходят вокруг неучтенного груза, и наконец внес предложение, которое я записываю близко к тексту, потому что в нем весь Марк:
— Предлагаю консолидацию. Касса и жестянка сводятся в единый баланс с раздельными статьями. Взнос ежемесячный, добровольный, размер по желанию, учет поименный. Расходы по согласию большинства. Ревизия ежеквартальная. — Он помолчал и добавил главное: — Торжественная.
Про торжественную ревизию я обязан доложить подробно, потому что такого я не видел ни до, ни после, а я видел приемку топливной системы имперской комиссией.
Марк назначил ее на вечер воскресенья. На тумбочку, застеленную полотенцем, была выставлена жестяная коробка, рядом лег лист с таблицей и, отдельно, свеча. Свечу Марк зажег. На вопрос Дэйва, зачем свеча, если есть лампа, Марк ответил, не отрываясь от бумаг:
— Электричество по описи казенное. Свеча по описи моя.
И мы поняли, что возражать нельзя, и встали. Никто не командовал «встать», просто сидеть при свече и протоколе оказалось невозможно, а еще, я скажу честно, сидя было смешнее, а смеяться было нельзя: Марк читал протокол вслух, и голос у него был такой, каким объявляют о спуске корабля на воду. Он огласил остаток по кассе, остаток по жестянке, обороты за квартал, статью «расходники», статью «сырье», статью «непредвиденное», по которой проходила сгоревшая при неустановленных обстоятельствах сода, и завершил формулой, которую я внес в тетрадь в раздел лучших документов, читанных мною в жизни:
— Остаток наличности сверен с учетом. Расхождений: ноль. Недоверие членов кассы, буде таковое имелось, прошу считать погашенным. Следующая ревизия через квартал. Все свободны.
Мери, отстоявшая всю церемонию с лицом человека, пережившего много инвентаризаций, подошла к тумбочке, подняла жестянку и подержала ее на ладони, той самой, которой взвешивала блин. Поставила обратно.
— Сходится, — сказала она.
Марк секунду решал, оскорблен он недоверием или польщен подтверждением, решил в пользу учета и внес в протокол дополнительную строку: «остаток подтвержден весовым методом, независимо». Мери кивнула с достоинством поверенного инструмента. У этих двоих на моих глазах складывался рабочий союз двух школ измерения, бумажной и весовой, и я поставил себе на заметку, что в хозяйстве, где сошлись обе, воровать не рискнет даже энтропия.
Мы не были свободны еще минуты три, потому что Дэйв затеял спор, единственный допустимый на торжественной ревизии, как выяснилось: спор по существу баланса. Марк внес в таблицу пункт «амортизация оборудования» и посчитал туда паяльную лампу. Дэйв возразил, что лампа не кассовая, а Форкова, и амортизировать чужое имущество в свою пользу, это не учет, а присвоение. Марк ответил, что лампа, будучи включенной в производственный цикл, является средством производства независимо от собственника. Дэйв набрал воздуха и произнес самую длинную юридическую конструкцию в своей биографии:
— Лампа не средство. Лампа Форкова. Форк объяснит, почему нельзя.
Это была цитата из его собственного конспекта, примененная как норма права. Я разрешил спор компромиссом, которым горжусь: лампа остается моей, касса платит за нее аренду, одну сотую за серию, и статья называется не «амортизация», а «уважение к оборудованию». Обе стороны сочли себя выигравшими, что и является признаком качественного компромисса.
В ту же ревизию я внес в кассу свой первый блинный дивиденд: долю ремонтной базы за квартал, одну и одну десятую. Вносил, как положено, при свече, под запись, и Марк вписал мою фамилию в таблицу, в столбец, где уже стояли три другие. И вот тут я поймал то, из-за чего вся эта сцена попала в хронику, а не только в кассовую книгу. Я стоял и смотрел на столбец фамилий, и у меня в груди работало непривычное. Деньги я считать умею с тех пор, как научился считать вообще, эти занятия у меня начались одновременно. Но все деньги моей жизни до этого вечера были либо мои, либо материны, либо мои, отложенные для материных. А это были общие. Первые общие деньги за все время после Целины, и лежали они в жестянке из-под леденцов, и жестянка стояла на полотенце, при свече, охраняемая протоколом, который зачитывают стоя. Я записал в тетрадь одно слово: «пайщик». И дальше не стал расписывать, потому что есть вещи, которые от расписывания худеют.
Теперь про весну летную, потому что часы этой весной шли, как я люблю: трудно, но счетно.
Гонка за подменами к весне оформилась в устоявшийся вид спорта со своей культурой и своим жаргоном. Дырки в заборе теперь караулили профессионально: у окна учебной части сложился утренний клуб, человек восемь постоянного состава, бланки у всех были заряжены с вечера, моя школа, расползшаяся по потоку без моего участия и без отчислений автору. Пришлось эволюционировать. Я перестал соревноваться в скорости, скорость стала общим достоянием, и перешел туда, где конкуренции не было: в предсказание. Кто выбывает из графика, известно за сутки тем, кто умеет читать вторичные признаки: очередь в лазарет после весеннего зачетного кросса, список нарядов, вывешенный у комендатуры, лицо кадета, получившего письмо из дома. Утренний клуб караулил событие. Я караулил причины событий. Разница в подходе давала мне в среднем два летных окна в месяц против одного у лучших из клуба, и я этой статистикой дорожил больше, чем самими часами: она подтверждала метод.
Доки добавляли свое. Румб за весну сказал «кадет, зайди» четырежды, и все четыре раза это были перегоны в пределах узла, скучные, как гамма, и полезные, как гамма же. А в конце весны случилось то, ради чего я третью неделю подряд читал на сон летный регламент с приложениями, вместо художественной литературы, которой не читаю.
Приложение шесть к летному регламенту, параграф четвертый. Дочитывают до приложения шесть, по моей оценке, полтора человека на учебное заведение, и я в тот год был обеими половинами. Параграф гласил, что налет, выполненный обучающимся на воздушных судах сторонних эксплуатантов, взаимодействующих с учебным заведением, засчитывается в летную книжку при наличии заверенной выписки эксплуатанта. Заверенной выписки. Эксплуатанта. Я перечитал параграф трижды, как перечитывают выигрышный билет, потом сходил и проверил по реестру: док, разумеется, числился взаимодействующим, взаимодействие было прописано еще до моего рождения, тем самым положением, по которому я работал за два восемьдесят пять.
В субботу я увез вопрос вниз, первой развозкой, и изложил его Румбу. Румб выслушал, не перебивая, что при его тарифе на слова означало высшую степень внимания, открыл серую тетрадь, нашел мои страницы, потом достал из ящика бланк выписки, старый, довоенной печати, я такие видел только у тылового подполковника на факультативе, и заполнил его своим почерком в два знака шириной. Потом поставил печать дока. Печать была старше меня, судя по сработанному ободу, лет на двадцать.
— Часы твои, — сказал Румб. — Печать моя. Все.
В выписке стояло три часа и три десятых: все, что накопилось у меня докового с осени, минута к минуте, по тетради, которая, как известно, не ошибается, потому что не умеет.
С этой выпиской я поднялся наверх и пришел к майору Касселю, потому что записи о засчитанном налете по нашему курсу вносит он. Пришел подготовленным: регламент я нес открытым на приложении шесть, заложив параграф пальцем. С открытым регламентом спорить лень, это тот же закон, что с пристегнутым кадетом.