Мы, дети, не понимая трагического смысла этих слов, иногда гадали, а кого еще арестуют, кто будет следующим.
Круг сужался. Первыми стали Адель и Васико Дарахвелидзе, а потом в конце сентября 1937 года, в одну ночь, в нашем теплом дружном доме на улице Чонкадзе, где у Чахвадзе на детских праздниках мы играли в шарады и в каждой из шести семей нас всегда ждали сюрпризы, игры, радость, елки... в одну ночь почти у всех детей не стало родителей.
Мальчиков Чахвадзе больше никогда не видели. Говорили, что их отправили куда-то к родственникам матери, в Среднюю Азию. В квартире Чахвадзе поселились две чужие семьи.
Лева Лазарев остался с матерью, робкой тетей Нелли, их «уплотнили», переселив в одну комнату, отобрали мебель и рояль, хотя тетя Нелли пианистка и инструмент был не только ее вещественной памятью об отчем доме, ее приданым, но и профессиональной необходимостью.
Умерла тетя Нелли в Ленинграде, куда уехала вслед за сыном. Лейлу Горделадзе я больше не видела. В их квартиру вселилась семья Буачидзе - мать, отец и сыновья, Гизо и Алеко. Через некоторое время с ними повторилось то же самое. Они тоже остались только с матерью. Гизо - Тенгиз Буачидзе, профессор, литературовед, активный общественный деятель. Его не стало уже в период «новой», независимой, растерзанной Грузии.
Трое детей Адели Дарахвелидзе после ареста родителей остались жить у бабушки и дедушки Ротман-Шлемовых, наших соседей, к ним же приехали из Баку дети второй дочери Шлемовых - Фриды, арестованной с мужем, членом правительства Азербайджана, Ахундовым.
Маленькие Анеля и Фарид Ахундовы приехали из Баку вместе с няней Шурой. Она их не оставила. Во время войны Шура возвращалась вечерами, почерневшая от голода и усталости, с какого-то завода, где работала, чтобы накормить своих питомцев, так как норма хлеба у рабочих была больше. Фарид погиб на фронте, уйдя туда совсем мальчиком.
В детстве любила забегать к ним - их квартира была как бы кусочком другого, «старого» мира. На дверях блестела медная табличка «Ротман-Шлемов». Хозяин дома до революции был управляющим каким-то банком в Тифлисе. В комнатах бросались в глаза странные стулья с высокими спинками, величественный резной буфет, стол с удивительными ножками, пианино с зеленой вышитой дорожкой на клавишах, с подсвечниками, с медалями на внутренней стороне крышки, около названия фирмы. В спальне стоял необычный туалетный стол - низкий коричневый шкаф под длинной мраморной доской. Долго гадала, каково его предназначение. (Потом в пятизвездочных отелях Европы и Америки я видела что-то похожее в ванных комнатах.) Кровати деревянные, резные, темно-коричневые. Все было в этой квартире основательно, обжито и уютно.
Малка Шмоновна (Мария Семеновна) была доброй женщиной. Она всегда ласково встречала меня. А когда на нее свалились бесконечное горе и ответственность за пятерых детей от пропавших любимых дочек, она, во время войны с трудом растившая внуков, оставалась такой же доброжелательной.
Помню, как старик Шлемов медленно поднимался по улице Чайковского домой на Чонкадзе: белый, худой, с седой небритой щетиной, опираясь на старинную трость. Он присаживался на гранитный постамент решетки дома Бозарджянца, долго сидел и, с трудом отдышавшись после подъема, медленно шел дальше. Мария Семеновна во время войны угощала меня горячей водой вместо забытого в то время чая и редким гостинцем - сушеной сливой. К концу войны в их квартире ничего не осталось. Все было продано, спали на полу.
Анеля уехала в середине 50-х годов в Баку - выжила и вернулась из ссылки ее мать Фрида, мужа Фриды - Ахундова - расстреляли.
Супругов Адель и Васико Дарахвелидзе расстреляли. Сабина, старшая дочь Адели от Пясецкого, вышла замуж за военного и уехала, позже он умер, и она не вернулась. Алена, их любимая дочурка, ушла из нашего дома, работает в кино. А Кукури, последняя радость отца и матери, оставшийся двухмесячным ребенком, когда увели и расстреляли родителей в 1937 году, рос одиноким, всегда нуждавшимся мальчиком. Вырос, был взят в армию, страдал депрессией, определен из армии в сумасшедший дом, где и умер.
Приезжая в Тбилиси до перестройки, я смотрела на окна нашего дома, и передо мной возникали тени, далекие и близкие, с каждым разом их становилось все больше, но они мне все одинаково дороги как память о далекой, сказочной, несбывшейся жизни. Сейчас праздная поездка нереальна.
Летом 1937 года моего отца назначили заместителем председателя Совнаркома Грузии. Мы переехали в Тбилиси. Он стал молчалив, замкнут. Как-то в конце октября с уличного балкона я смотрела на улицу - отец возвращался с работы, шел он медленно и задумчиво, заложив руки за спину под пальто. Это была его привычка. Больше на работу он не ходил. Тогда я не понимала почему.
Его друга - моего дядю, Гришу Арутинова, по распоряжению Москвы в эти же дни направили работать в Армению, там тоже руководство было арестовано, нужен был человек со стороны, армянин. Его жена, папина сестра Нина, уехала вслед за ним.
Прошло время романтического задора, общих дружеских встреч и общения, никто больше ничего не спрашивал и не обсуждал, существовали только приказы сверху.
Армении пугались. Казалось, это какая-то Тмутаракань, а должность первого секретаря ЦК партии тогда уже в нашем кругу не вызывала радости. Это не было разочарованием в идеалах, но уже приходило понимание, что реальная жизнь идет в другую сторону.
Однажды отец не выходил из своей комнаты целые сутки. Он что-то писал в кабинете за столом. Мама со мной и маленькой сестренкой, в честь тети и бабушки названной Ниной, находилась в соседней комнате, в спальне. Помню, вечером в ту ночь на 30 октября 1937 года отец позвал меня к себе, мы сели на тахту, там в углу стояли собранные вещи, бумаги и ружье лежали на столе. Он поцеловал меня, сказал: «Что бы ни случилось, верь в партию». Ночью я проснулась от оглушительного странного звука - это был выстрел: папа вышел на веранду, взял зеркало, чтобы не промахнуться, и выстрелил в себя. Тут же раздался стук в дверь, пришли какие-то люди, они уносили его, я и сейчас слышу его голос: «Кися, прости, прости». Это маме.
Утром в дверь постучали, я открыла, мама была в спальне с малышкой. В дверях стоял сотрудник НКВД, он сказал мне: «Девочка, пойди скажи маме, что твой папа умер». Я пошла. Мама вышла в слезах, измученная и беспомощная. Он распорядился: «Девочка пусть пойдет в школу, а вы можете с какой-нибудь родственницей поехать со мной хоронить мужа». В школе я сказала Марье Ивановне: «У меня сегодня папа умер». Помню ее неверие вначале, потом ужас и ласковое объятие. Вернулась из школы. Дома была мама в своем единственном черном шелковом платье с белым кружевным девичьим воротником, она лежала на папиной тахте в кабинете, бессильная и заплаканная. Марго, двоюродная сестра папы, сидела с красными воспаленными глазами рядом. Они молчали.
На другой день мама и Марго снова пошли туда, где похоронили папу, но этого места больше не было, только груда кирпичей, какие-то рытвины и больше ничего.
Позже, в 1960, когда я обустраивала могилу воспитавшим меня дяде и тете на кладбище в Ваке, в Тбилиси, я написала на камне имя отца и имя родного брата дяди - Серго Арутинова, арестованного и расстрелянного тогда же, в 1937 году.
От папы остались две открытки мне, тогда восьмилетней девочке, - одна большая с котятами, из Парижа, другая - просто фотография детей из Батуми, на которой он написал: «Приезжай, скучно без тебя». И еще шкатулка «О Sole mio». Вот и все.
Мама теперь лежит там же, там же и Марго.
О Берии дома не говорили. После гибели отца в семье Берии мы больше не бывали. Не стало вокруг почти всех взрослых знакомых. Как обычно, я ходила в школу, мама возилась с сестренкой. Приходила тетя Марго, из Москвы приехала мамина мама - Бусенька с Лелей, вначале на время, оказалось - навсегда. Взрослые молчали. Была какая-то тайна, жуткая загадка. Что случилось? Мы, дети, ничего не понимали и никого не спрашивали.