«Эх, взять бы эту гору мяса!» — вздыхал я про себя. Да, говорят, оно не очень, но там и жира полно, и другие «вкусности». Сделал зарубку на память, сейчас — не до того. Наши сети тем временем брали столько, что засольщики не поспевали, и Кусков впервые за зиму ходил с довольным видом.
Наши приманки принялись за дело на другой же день. Одинокую промысловую бату Котлеана взяли чисто: подошли под видом рыбаков — и дел на минуту! Лодку с рыбой Уралов пригнал к складам и сдал Кускову — тот принял и даже не ворчал, случай небывалый. У большой ловушки Котлеана постреляли поверх голов и по бортам — люди сыпанули в лес, бросив всё — и рыбу, и снасть. Соседей при этом и пальцем не тронули: Кетль сидел в передней лодке и показывал, где чьи вешки. Это было важнее военного успеха — пусть вся вода видит: лупят не всех, а только Котлеановых!
Добыча пошла лёгкая, даже слишком. Я уже начал беспокоиться, что враг отсидится на берегу и вся моя засада прокиснет без дела, но напрасно. На третье утро мимо нас проскочила разведочная лодка, и гребец стоя вскинул весло: погоня! Следом показал три пальца: три баты. И развёл руки во весь размах: одна — большая.
Клюнуло! Теперь главное, чтобы добыча не сорвалась.
* * *
Мы стояли в затишке, в узкой горловине, где протока сжимается меж двух лесистых мысов. Канонерку я с вечера велел притереть к самому берегу и спрятать под нависшие ветки — с воды не разглядишь, пока не упрёшься. Сидеть в засаде — работа для терпеливых, а я к этой породе отродясь не относился, у меня от одного слова «ждать» аж зубы ныли!
Сначала было тихо, только сельдь плескала у отмели. Потом из-за поворота донеслись крики, много голосов разом, и дробный стук вёсел. Погоню мы услышали раньше, чем увидели, и от этого делалось только хуже: сколько там стволов и луков — поди знай! Сердце заколотилось с усердием отбойного молотка. Ставки сделаны, оставалось не сморгнуть — как в покере, когда на кону всё, что есть.
— Ждать! — прошипел Сукин, не отрываясь от щели в щите. — Пугнём раньше времени — развернутся, ищи их потом по всему заливу.
Время растянулось, как холодная смола. Наконец из-за поворота вылетела наша приманка. Гребцы выкладывались по полной и курс держали точно на два белых шеста, что мы вбили у отмели. Прошли створ — и разом ушли вправо, за мелководье, куда тяжёлой лодке хода нет. А следом из-за поворота вывернулся нос большой баты. Здоровенной, в красной родовой росписи, и народу в ней сидело — как семечек в подсолнухе. За ней держались ещё две, поменьше, и расходились ближе к берегам — обходили наших беглецов с флангов.
Пора! Мы почти выскочили из-под укрывавших нас веток, и четыре гребка вывели канонерку на середину — поперёк протоки, носом на гостей. Для них мы были грузовой лодкой, каких на воде десятки: встала на дороге какая-то дура, рыбой гружённая. С большой баты нам даже заорали что-то весёлое: добыча сама лезла в руки, отчего же не радоваться.
Сукин вопросительно посмотрел на меня. Я кивнул.
Щит ушёл в сторону. Чёрный зев фальконета уставился вдоль протоки, и на большой бате его увидели — передние гребцы разом бросили грести, будто вёсла раскалились. Но поздно!
— Пали!
Грохнуло так, что небо присело. Канонерку осадило назад и мотнуло, я ухватился за брус, гребцы табанили, тормозя откат нашей лодки, а расчёт уже наваливался на станок, подбивая клинья обратно. Всё заволокло дымом, кислым и белым, а когда его сдёрнуло ветром, я увидел, что натворила картечь, пущенная вдоль набитой людьми посудины. Передних смело. Вёсла брызнули обломками, задние повалились друг на друга, и бата, потеряв ход, покатилась на отмель. Ни развернуться, ни грести, ни атаковать — каша из людей, щепы и крика. Эта бата уже никуда не шла, медленно наполняясь водой. Зрелище тошнотворное, но я не стал отворачиваться. Знал, на что иду.
В ответ полетели стрелы. Две стукнули в носовые доски, а третья нашла цель: молодой гребец из союзных алеутов охнул и сел на дно, зажимая плечо. Следом зацепило второго — вскользь, по одежде. Наш фальконет против их луков — слон против моськи, но все равно неприятно.
Задние баты шарахнулись в стороны и стали разворачиваться, пытаясь уйти, откуда пришли. И тут из-за дальнего мыса, как по заказу, вывернулась «Елисавета». Грохот нашего выстрела был условным сигналом — и отход по воде захлопнулся. На батах это поняли сразу: завыли так, что пожарная сирена сдохла бы от зависти.
С приманок и с нашей лодки ударили ружья — по очереди, как учили: один стреляет, второй заряжает, и огонь не гаснет. Стволов у нас вышло больше, летело от нас чаще, а главное — у нас были пушки.
Спорить с арифметикой враг не стал. Одна бата рванула к берегу и выскочила на камни с разгона — люди посыпались через борта и кинулись в лес, только ветки затрещали.
— Заряжай! — Сукин уже хрипел.
Вот где начался настоящий ад — не в бою, а в перезарядке. Дым ел глаза, под ногами хлюпала вода пополам с кровью, раненый стонал и мешался, станок после выстрела перекосило, и банник лез в ствол, как пьяный в чужую дверь. Кто сейчас поверит, что на берегу мы делали это за сто счётов? Секунды падали медленные, жирные, а вторая бата тем временем изо всех сил гребла, пытаясь спастись.
Я ловил себя на желании заталкивать заряд ладонями. Всё же управились. Второй выстрел вышел кривее первого, но с полусотни шагов хватило и такого: бату дёрнуло, борт брызнул щепой, гребки разом прекратились. На плаву бата осталась — а грести некому!
Стало тихо — только звон в ушах да сельдь всё так же плескала у отмели: ей наши войны безразличны. Подгребли приманки. Кетль скалил зубы и что-то торжествующе орал своим кровникам. А Уралов стоял на носу, страшный и весёлый разом, и требовал идти по следам — в лес, добирать.
— Уйдут же, суки! Дай добрать!
— Стоять! — Я даже удивился, до чего спокойно вышло. — Взяли своё — и будет! Нам не эти беглые в лесу нужны, а чтобы к вечеру про бой в этой протоке вся Ситка говорила!
Понимать-то я его понимал, вот только поступать приходилось по-моему.
Впрочем, и без лесной беготни добились мы многого! Большую бату, побитую картечью, взяли на буксир — и поехала она за нами, как арестованная тачка за эвакуатором на штрафстоянку. Вторую, что поцелее, наши гребцы погнали своим ходом. На дне лодок собрали ружья, копья и луки, прихватили и брошенную рыбу. Ну а что? Не пропадать же ей!
Четверых подранков втащили к себе: раненый пленный живёт дольше и рассказывает больше. Своих перевязали тут же. Гребец со стрелой в плече ругался сразу на трёх языках — значит, жить будет.
В гавань входили процессией: канонерка, обе приманки, трофеи на буксире. Встречала нас настоящая толпа, и смотрели люди, что характерно, не на «Елисавету», красиво стоящую на рейде, а на чёрную низкую лодку с пушкой. И «наши» тлинкиты-работники подходили погладить её борт ладонью. На удачу — сработала ведь! Корабль — он один и большой: где стоит — там и страшен. А вот пушка, которая умеет прятаться в обычной бате, может завтра выплыть из любой протоки. Это было понятно и без переводчика. Туз из рукава достают один раз за игру — зато с каким шиком!
А назавтра дозорные доложили: с юга идут баты. Не торопились, шли медленно, открыто, с белым пухом на носах. Три рода из Котлеановой стаи прислали гонцов — спросить, как им оказаться «в стороне от войны». Про нейтралитет, стало быть, поговорить.
Что ж, похоже, мы своего добились, и вражеская стая начала разбегаться. Поговорим — и цены на нейтралитет я, так и быть, сделаю божескими.
Глава 16
Наутро я постарался выжать из нашей победы всё, что можно. И первым делом мы устроили настоящую выставку. Трофейные баты вытащили на отмель у пристани: большую, с рваными дырами от картечи — на самое видное место, целую — рядом, а поверх разложили взятые ружья, копья и вёсла. Вышло как в салоне дорогих тачек: подходи, смотри, цокай языком. Руками не трогать! Народ, прибывавший за рыбой и торговлей, надолго застревал у этой отмели. К полудню про бой говорила вся бухта, к вечеру пушек в рассказах стало уже три, а к следующему утру — семь, и одна будто бы стреляла сама.