— Никит, не выдавай матери, а? Я лаврушку пожую, запах заем, и сойдет. Во, хошь денег на кино дам? — Он суетливо высыпал из граненого стакана мелочь, отсчитал рубль.
— На кой мне деньги! — сказал Никита.
С отчимом он чувствовал себя на равных, ведь зарабатывает больше его почти вдвое, а пенсия отчима — не в счет. Холодок, бывший в их отношениях много лет, давно растаял — жалко отчима, сидящего в убогой лачуге и видевшего в жизни лишь подметки, заплатки да каблуки. Сапожная мастерская располагалась на бойком месте — возле бани, неподалеку от главной заводской проходной. Иногда заходили к отчиму друзья из цеха, в котором он раньше работал. После выпивки рисовал он парашютиста в полете, словно в тот далекий миг что-то случилось с ним, законтачило в мозгу навязчивую мысль. Отчим никогда не поднимался на самолете, не прыгал на зеленую землю; в первые дни войны он попал под бомбежку, и все кончилось. Навсегда.
— Это заведение посетили литейщики, кадровики. Что за причина? Проводы моего давнишнего приятеля — Николая Матвеича! Угадай, куда мы его провожали?
Манеру отчима — спрашивать и самому отвечать — Никита усвоил хорошо и спокойно ждал, пока он выговорится.
— Провожали мы не на пенсию, нет, бери, Никит, хуже; кабы на пенсию, то все бы сердце не болело — оттрубил человечище положенный срок, отдыхай, в «козла» бей, в домовом комитете активничай. Квартиру он получил у черта за куличками!
Отчим завозился в кресле, и скрипнули кожаные подкладки на культях.
— Ну-кась погляди, — он повернул рисунок на свет.
Таких рисунков у Никиты много, и ему не по себе, когда отчим показывает новый. Но странно, в них во всех, очень похожих, различия в деталях: то солнце настолько ярко, что остальное едва угадывается сквозь лучи; иногда выпукло выпирает крыло самолета; бывает, что человек, находящийся между солнцем и землей, распластался необычно. Сейчас парень напряженно всматривался в ясно видное лицо падающего, даже покоробило — отчего парашютист бездумно улыбается и почему у него глаза с прищуром?
— Здорово, — запнувшись, сказал Никита.
Отчим посветлел, стал прибирать на столе и захламленном подоконнике, опрокинул банку с клеем — пальцы не держали инструмент.
Никита выволок из угла деревянную плоскую тележку на четырех шарикоподшипниках, крутнул один — шарики заскрежетали: «Утром песок набился», — капнул под обойму машинного масла из бутылки, крутнул снова: «Порядок».
Он вынес тележку наружу. Отчим, опираясь на толкушки, прихваченные к запястьям ремешками, выбрался из мастерской. Никита закрыл окно щитами, накинул на них длинную железную полосу, которой хватало и на дверь, запер массивным висячим замком.
Тележка катилась легко, он тянул вполсилы — это отчим прилежно действовал толкушками. Около магазина их остановила женщина и, показав каблук туфли, заголосила:
— Что ж ты ставишь, дядь Паш, такие набойки, неделю поносила, и опять болтаются!
— Не гомони, Настя! Я же тебе говорил: пусть Иван выточит целиковые — токарь же! Тем износа нет, а мне что, какие из комбината дают, такие и ставлю — клепаные, стерлась заклепка — и выбрасывай набойки. Не одна ты маешься!
И потом еще долго отчим ругал деятелей из комбината, горячился, стучал толкушками; обращался к Никите, будто он и есть тот самый снабженец Галкин, который каждое утро привозит на пикапчике в мастерскую капитально отремонтированную обувь и доставляет столь плохие материалы на срочный и мелкий ремонт. Но потом его запал иссяк, после асфальта пошел песок, и тут не до разговоров, помогай пасынку тащить тележку.
Выбравшись на утоптанную тропинку, Никита перевел дыхание. Отчим задремал — сонно клевал носом, потрепанная офицерская фуражка сбилась набок, руки с толкушками расслабленно волочились по земле.
Никита осматривался, не признавая вроде бы знакомого поселка, в котором вырос, где помнят его сопляком: пятиэтажные дома, растущие как грибы; на балконах сушится белье; из окна протянули резиновый шланг и поливают клумбы, ребятня бегает, галдит, смелые же ныряют в этот искусственный дождь; на скамейке под тополями сидят три дородные старухи по прозвищу «Три поросенка»; возле сараев подростки окружили новенький мотоцикл и хлопотавшего с тряпкой счастливого его владельца — стоят молча, вожделенно разглядывая: «Прокатиться бы!» А раньше здесь теснились обшарпанные бараки, нависали над их дырявыми крышами ветви тополей, прикрывая от непогоды и той копоти и сажи, что витала над ними, когда чадили заводские трубы; сквозь щели проникал дым с гарью и оседал черной пылью на занавесках, рамах, застил дневной свет в стеклах. Казалось — так и будет вечно, с тем и предначертано смириться. Но сломали бараки, стало просторно, светло, людей потянуло вверх, прочь от низкости, приземленности. Но прошлое уцелело, оно близко, оно забилось кое-где по квартирам, и олицетворением его глядят на действо жизни «Три поросенка» — почти целый день, изредка вмешиваясь в уличные происшествия: одна кричит хриплым басом, другая — визгливо, а третья постреливает лисьими зенками и констатирует: «Фулиганы!» Уцелел единственный деревянный дом, но и его скоро снесут вместе с сараями.
От дома мчался мальчуган лет пяти, он целился из красного пластмассового пистолета и вопил восторженно: «Та-та-та!» Заложив руки за спину, он шмыгнул носом, серьезно сообщил:
— А меня водой из шланга полили!
От детского голоска отчим проснулся, осмотрел мальчугана:
— Почему же тебя окатили?
— Чтоб быстрее вырос! — последовал гордый ответ. — А когда вырасту, я их полью!
— Ишь сорванец... иди сюда.
Отчим был вровень с мальчуганом; он утер ему нос, пригладил мокрые волосы, грозно спросил:
— Говори, Колька, баловался в детском саду?
— Совсем немножко, — сказал мальчуган. — Мы с Димкой Наташкину куклу привязали к нитке и крутили, она летит, как в цирке выступает. Наташка заплакала, а Марь Ванна нас заругала... Папка, — озадачился он, — а почему деревья поливают?
— Чтоб росли, высоко-высоко!
— До неба?
— Ага.
Мальчуган, наморщив лоб, задумался:
— А зачем до неба?
Отчим замешкался, задрал голову вверх, вслед за ним глянул туда и Колька.
— Вот вырастет дерево до неба, люди! залезут на вершину и будут смотреть во все стороны до самого моря-океана, где живет рыба-кит, понял? Берись, подсоби брату тащить тележку!
Колька ухватил ручонкой веревку, натужился:
— Но-о, поехали!
Слушая разговор отчима с братом, Никита насупился: он никого не корил — ни мать, ни отца, умершего, когда сыну был лишь годик; хотелось ему чуточку другой жизни, какой — неизвестно... Но почему-то порой бывало горько, и он завидовал Кольке и Нюрке. Три старухи — «Три поросенка» — приторно жалели его: «Сиротка бедненький! Видать, не сладко живется, тощой-то уж больно, замухренный!» Они бдительно следили за семьей, во всеуслышанье обсуждая ее события. О матери: «Глянь-ка, с безногим сошлась!» Об отчиме: «Куды ж ему хозяином быть?» О родившейся вскорости Нюрке: «Помрет с голоду, как пить дать помрет!» О Кольке: «И куды ж плодятся?» На эти пересуды, сопровождающие все его детство, Никита, как и мать с отчимом, не обращал внимания — мал был. Но однажды ребята гоняли мяч на узеньком пятачке между сараями и домом, и он нечаянно разбил стекло в окне комнаты одной из старух. Скандал разразился ужасный. Мать, плача, побила сына, а Никита не проронил ни слезинки, поняв из ругани старух, кто он такой — безотцовщина. И напрасно отчим старался быть с пасынком ласковым — обида Никиты на злую к нему несправедливость не проходила, с годами утихла, но нет-нет да и выплеснется.
Отчим, опираясь на толкушки, спрыгнул с тележки, ловко подкидывая культи по ступенькам, добрался до узкой покоробленной двери.
Из форточки крикнула мать:
— Никита, натяни веревку, я белье повешу!
А когда стемнело, то опустел поселок, гуськом убрались «Три поросенка», запахло тополями, в окнах домов зажглись огни — голубые, желтые, розовые, зеленые; в заводском Доме культуры запустили радиолу, и динамик орал на всю округу.