— Оставь кабанов в покое, — сказал Аверычев, еле сдерживая злость. — Лучше ответь, ответь нам — почему не передал директору совхоза метеосводку о приближающемся буране?
— А чо, а чо, подумаешь, буран‚ — стушевался радист. — Сколько их дуло, подумаешь, буран...
— Перед самым бураном директор и еще люди выехали в Денисовку, — Аверычев протиснулся мимо насоса вплотную к радисту. — Теперь они в степи, и моли бога, чтобы остались живы, понятно?
Долговязая фигура радиста поникла, а лица не видно в еле мерцающем свете фонаря. Главный инженер жестко захватил его за плечо:
— Пошли, хватит бока пролеживать. Пока ты тут сачковал, рация без хозяина. С твоими художествами после бурана разберемся.
Радиста тоже связали в цепь. Ребята — втихую, мимоходом, каждый отпустил ему по оплеухе, и он молча стерпел, даже не попробовал защищаться, зная — это еще не самое страшное из ожидаемого впереди.
В обратный путь отправились гуськом, почти затылок в затылок, и довольно-таки быстро достигли поселка. Там Аверычев попросил старика на всякий случай проводить ребят до общежития. Сам с радистом отправился в контору. Перед уходом Лешка Копытин вплотную придвинул губы и прокричал:
— Василий Игнатьевич, как там... в метеосводке, продолжительный обещают буран? Завтра на станцию Любанька приедет, я ее не встречу, как быть? Переволнуется, и мне не сладко...
— Надолго задуло. Успокойся, дадим радиограмму нашему экспедитору на станцию, он встретит и устроит у себя дома…
Радист покорно плелся впереди. Аверычев чуть ли не наступал ему на пятки. Злость на нескладного парня у него поутихла, он уже размышлял о срочных мерах, которые нужно принять, чтобы не замерла привычная жизнь в поселке, чтобы люди поменьше сидели по своим углам. У входа в контору встретился парторг Жалсараев:
— Ого, отыскали нашего Толяму! Ты где это так раскровянился?
Радист, отвернувшись, прошмыгнул мимо парторга. Аверычев устало сказал:
— Обошлось, ничего с ним не случилось — отсыпался в будке, ну, ты знаешь... в которой набирают воду для овец на ферму.
В коридоре возле комнаты радиостанции, откинувшись к стене, сидела жена Потапова. Видно, давно ожидает, уже и снег с валенок успел растаять на полу и подсохнуть. Нюрка куталась в платок, и из-под него тревожно блестели ее глаза. Плескалась в них надежда, страх, мольба, и Аверычев вздрогнул, вдруг вспомнив очень похожее выражение лица своей жены, когда она провожала его на фронт. Люди редко бывают одинаковыми, и они разные — Нюрка и жена Аверычева, но сроднила их великая печаль матерей и любящих, теряющих и не могущих оградить от напастей детей и близкого человека.
Он сел рядом с Нюркой, взял ее безвольную руку и почувствовал жар, которым горела она. Слов не было, не было их и тогда, много лет назад, при расставании. В дверь выглянул радист. Он успел вытереть кровь, шмыгая распухшим носом, тихо спросил:
— С кем связываться?
— Давай райцентр, — сказал Жалсараев.
Денисовка отозвалась быстро. Хорошо было слышно, как ругал Толяму его коллега из райцентра. Жалсараев сам взял микрофон:
— Костя, кончай собачиться. Жалсараев говорит. У тебя под рукой телефон. Позвони в райком Полухину, позвони Вязникову, позвони в больницу и узнай, не появлялся наш директор с людьми. Они выехали вчера утром. Буду ждать... да, сколько нужно.
Минут десять стояла тишина, лишь доносился из открытой двери стук пальцев Жалсараева по столу. Аверычев глядел прямо, в стену, он не мог повернуть головы, не мог встать или уйти, не мог отпустить пылающую руку Нюрки — будто напряженное ожидание пригвоздило к стулу и высушило остатки сил и желаний.
— Что? Не появлялись? Та-ак... Передай Полухину просьбу организовать поиски после бурана... Пока все.
Жалсараев, низенький, плотно сбитый, выкатился из комнаты, потирая бритую голову, огорченно поцокал языком. Нюрка поднялась и пошла, еле переставляя ноги, и Аверычев рванулся за ней:
— Подожди, провожу...
Нюрка шагнула с крыльца в снег, покачнулась и упала бы, не подхвати Аверычев ее за локоть. Она не укрывалась от ветра и колючих снежинок, наверное, и не чувствовала их — брела в сугробах, не разбирая дороги, куда бы ушла — неизвестно, ведь уже свой дом миновала, да Аверычев выглядел его, подвел Нюрку к входу, приоткрыл мешковину и пропустил ее внутрь, а сам остался на улице — не нужен он пока там, в одиночку человеку горе легче выплакать, без свидетелей.
Стоял Аверычев — засыпало снегом, шатал буран; им овладело безразличие, словно за хлопающей на ветру мешковиной скрылась не чужая женщина — ушла частичка его боли; он, опустошенный, как и много лет назад, сейчас тоже не знает, куда приклонить головушку, кому излить печаль сердечную, и непонятно, зачем он живет на белом свете — так несутся под порывами ветра по степи шары курая, цепляясь колючими стеблями за любой выступ, прячась в любой яминке, чтобы остановиться, прижаться к земле и сбросить семя.
Идти в выстуженную пустую квартирку ему совсем не хотелось, что там делать: валяясь на диване, смотреть на голые стены и снова переживать давние и свежие события? Устал Аверычев от этого и, круто повернувшись, решительно подался в общежитие, к ребятам.
Он шел к ним — взбалмошным и неистовым, чудаковатым и добрым, работящим, словом, к тем, за кем будущее этого края; и не только края, они сами — будущее. Поэтому Аверычев, не способный, да и не желающий отказаться от груза прошлого — от всего, что выпало на долю его сверстникам и ему самому, — в общении с ребятами получал такой заряд оптимизма, что становилось легче дышать и жить. Он шел сквозь буран, в груди у него полыхал огонь — не опаляющий и сжигающий дотла, а дающий закалку высшей пробы, которая устоит перед всеми невзгодами...
...А Нюрка, войдя в дом, не сказала ни слова. Но бабка Анна сразу догадалась — нет утешительных вестей. Внучата скучились возле нее и настороженно следили за матерью. Даже Любочка не веселилась, не играла — сидела на бабкиных коленях и задумчиво сосала пальчик. Нюрка, раздевшись, бесцельно заходила по комнатам, брала в руки какую-нибудь вещь, тупо смотрела на нее и клала на место. Потом она бочком прилегла на кровать и скоро заснула. Во сне ее лицо было спокойным, даже неживым, не слышно и дыхания. Бабка Анна прикрыла дверь в спальню, увела внучат на кухню и усадила за стол кормить.
С час проспала Нюрка. Бабка Анна с тревогой наблюдала за невесткой, когда она ела, и чуточку взбодрилась: «Авось отошла боль, авось полегчало сердешной». Уже не помнила бабка ни обид, ни слез своих тайных — унесло их бураном без следа; растаяла злость на невестку, ибо со злостью жить — какая радость, маята одна.
Перекусив, Нюрка собрала ребячью одежонку латать и штопать. Бабка Анна, нарушая гнетущее молчание, сказала:
— И-и, озорники, не напасешься на вас одежки, так и горит. Мать бы хоть пожалели.
Не поддержала разговор Нюрка: согнувшись, сидела за столом, размеренно двигалась ее рука с иголкой. Занималась она привычной домашней работой, но бабка Анна вдруг разглядела, что под этим спокойствием невестки кипит и решается нечто важное, важное для них всех — кто был и есть рядом с ней. Опять забеспокоилась бабка: «А ну как руки на себя наложит? Уж больно крута Нюрка, с характером... »
Уложили ребят рано. Нюрка снова принялась за штопку, и бабка Анна нашла заделье — Любочке вязать шерстяные топотушки. Сидела она в углу, прилежно работала спицами, изредка посматривала на невестку. Тихо в доме. В этой тишине особенно выразительно прозвучали слова Нюрки, аж вздрогнула бабка Анна:
— Маманя, зачем страдают люди на земле?
— Эк беда тебя скрутила, сердешную, — смешалась бабка Анна. — Уж так испокон веков повелось, сам господь бог страдал за людей. Душу они, страдания-то, очищают, а очистят — и жить легче, и радость — в радость.
— А я думаю, что страдания — от зла. Много еще его на земле...
— Неурядица, милая, в твоем сердечке зарыта! Вроде и взаправду зла на свете понасеяно: и-и... сколько! — не счесть! Приметное оно, зло-то, оттого и мерещится в любом углу. Туман все это, под ним-то и прячется добро, потому как стыдливое и стеснючее, чисто брильянт. Омоется человечье сердечко горестями, добро проснется, и ясное оно, светит брильянтом!