Китайский мир – вселенский кристалл, в бесчисленных гранях которого разлит потайной свет, и всё во всем преломляется и отражается. Здесь каждое превращение на самом деле подтверждает некую сокровенную преемственность, вечно отсутствующую целостность существования и, как в монадологии великого синофила Лейбница, сводится к смене угла зрения, обновлению жизненного мира. Нет ничего более постоянного, чем кипящая бездна событийности. В полноте и прозрачности китайской голограммы жизни в конечном счете стирается даже различие между корнем и кроной.
Если реальность, или всеобщий путь жизни, существует в модусе самосокрытия, то очередная «утонченность» китайской диалектики состоит в том, что сокрытие в своем логическом пределе совпадает с безусловной явленностью мира, полной открытостью самой открытости бытия. Эта явленность, очевидно, не имеет ничего общего с миром объектов. Она предстает своей, так сказать, превращенной формой: собственным декором, узором, тенью, следом. Она есть мир в мире, безупречное подобие самой себя, вездесущая, неустранимая мнимость. Можно убрать вещь, но невозможно устранить тень вещи. Как раз поэтому, как говорили китайцы, высшая реальность (которая есть только мировой круговорот и в пределе – пустота) «не может устранить вещи». Нет ничего выше актуальности существования «здесь и сейчас», ничего выше этого мира. Но мир не просто сложен, он сложен из себя и в себя складывается, хранит в себе незримую глубину самоподобия, бездну инаковости.
Дело сверши, а сам отойди: вот путь небесный.
Лао-цзы
Когда всё есть, ничего нет. Когда ничего нет, всё есть.
Афоризм мастеров Тайцзицюань
Итак, в китайском мире нет отдельных сущностей, в нем есть только отношения между вещами. Его подлинное ядро – взаимодействие, встреча, совместность полюсов бытия, которые во взаимном проницании обосновывают и, более того, восполняют друг друга. Но это означает также, что они взаимно утверждают свою самобытность, ведь мы, напомню, пребываем в океане множественности. Подлинная встреча требует умения уступить, чтобы дать быть другому. Она воспитывает, как говорил Е.Л. Шифферс, нежное отношение к бытию.
Чтобы быть, надо не быть; чтобы остаться, надо уйти – вот глубочайшая правда Китая. Ответ китайцев на нее прост и ошеломителен: не надо выбирать между тем и другим. Мудрый умеет быть в своем небытии и оставаться в своем уходе. Поэтому китайскую мысль интересуют не предметы и сущности, а соотношение и даже, точнее, сама соотнесенность разнородных сил, которая, как всякое отношение, требует не идеи, а стиля, не понимания, а сочувствия. Актуальность всегда за-дана в слитности прошедшего и грядущего или, как выражается патриарх китайского даосизма Лао-цзы, того, что «уже имеет» имя и «еще не имеет» имени. Язык служит посредованию того и другого, и китайский язык с его скудостью морфологии и синтаксиса и, как следствие, неспособностью выстроить обосновывающий сам себя мир «дискурса», благоприятствует открытости миру и всякой динамике жизни. В свою очередь, китайская иероглифика являет наглядный образ интерактивного пространства, неформальной совместности вещей, в которых нет предметов и соответственно имен вещей и главный вопрос не «что», а «как». Об этой реальности можно говорить только иносказательно и в ироническом модусе. Намек и ирония – условия «сердечного» общения, которое китайцы так высоко ценили, противопоставляя его формальному «обмену информацией».
Впрочем, если всякая речь есть иносказание, то последнее само становится нормой. Здесь кроется причина столь же ревностной приверженности китайцев к нормативности речи вплоть до их почти полной невосприимчивости к юмору в европейском понимании – как демонстративному перевертыванию смыслов. Отсюда и твердая вера китайцев в преображающую силу ритуала с его строгой нормативностью жестов, слов и даже образа мыслей.
Ясно, что указанная «связь без связи» не может быть отношением между объектами и вообще не может быть локализована. Она превосходит хронологию и воплощает сокрытую в цепи превращений преемственность чистого качества вне формы и субстанции. Истинный смысл традиции – в неуклонном уклонении, трещине в опыте, вариации неназванной темы и превыше всего в бесконечно малой дистанции «отличия себя от себя». Вечнопреемственность духа есть на самом деле дифференциал вечно длящегося – точнее, непрерывно возобновляющегося, – действия, которое дается только в его мгновенных и бесконечно разнообразных явлениях, и эти явления имеют статус отчужденного следа, отблеска, тени. Теперь мы можем понять подлинную природу превращения-события: оно есть неповторимое, спонтанно возникающее сопряжение полярных величин, но в нем есть глубина, иной (другой и всеобщий) порядок бытия, в котором единичное становится единым. В этой глубине подтверждаются, извечно возобновляются вечносущие качества жизни. Наиболее универсальным примером события в китайской традиции (а мы имеем дело с самим существом традиции) как раз и является «сообщение» (тун) или скрещенье (цзяо) Неба и Земли – главное условие творческого процесса мироздания. Еще раз: в пространстве события мысль сливается с аффектом и всегда вовлечена в чистое, совершенно неопределенное движение, в котором лишь смутно угадываются семена грядущих явлений. Речь идет о «пустом», внесубъективном, но внутренне полном акте самопревосхождения, который есть поиск все более тонкой сообщительности в сообщении, все более точной прямизны в прямоте.

«Течение вещей всё проницает».
Надпись в храме, пров. Шаньси. Фото автора
В общественной практике указанный путь внутреннего самопревосхождения соответствует ритуальному действию – центральной категории китайской традиции. Именно ритуал, воспитывая дисциплину сознательного действия, учит «выправлять выправление», «свершать свершение», «оставлять оставление» и выявляет внутреннюю глубину опыта по ту сторону противостояния субъекта и объекта. Главное требование китайской традиции как раз и состоит в том, чтобы преодолеть границы индивидуальной личности, не нарушая цельности духа и даже усиливая эмоциональный тонус жизненных переживаний. В китайской мудрости событийности мы имеем дело с истинностью не субъекта или сущности, а действия или состояния (то и другое слабо различаются в китайском языке); истиной телесного присутствия с его игрой явления и сокрытия (китайское искусство и даже политика дают здесь много ярких примеров). Жить под знаком «как бы» значит непрерывно преодолевать себя, играя себя, быть открытым иному, в конечном счете – бездне метаморфоз мира. Вот почему, в отличие от Запада, мысль о том, что богов делают божественными сами люди в игре ритуала, в Китае не звучала кощунственно и не давала ни малейшего повода для цинизма.
Итак, ритуал удостоверяет отношения между вещами в потоке бытия. Поэтому он указывает на то, что пребывает «между сущим и несущим», и оперирует символами этой между-бытности, неуловимого промелька реальности. Соответственно, китайская мудрость есть рефлексия о том, что не просто дано, но всегда уже задано знанию и опыту и в то же время всегда грядет, предвосхищается чутким духом, подобно тому как внезапное затишье в природе с несомненной ясностью предвещает наступление бури. Китайская мысль не интересовалась умозрительным знанием, была размышлением не о себе, а об отношениях между людьми и ставила своей целью надличностную, всечеловеческую просветленность духа, что требовало как бы внеличной рефлексии, выведения опыта на свет сознания, открытого всем глубинам жизни. Язык здесь оказывался средством обозначить отсутствующее и использовался в иносказательном ключе; это язык не определений и даже не описаний, а ино-сказания: всегда иного сказания и сказания о вечно Ином. В нем слово всегда замещает другое слово, все именуется вместо другого – но точно установленным, единственно возможным способом!