– За столь мизерную провинность – под суд, в ссылку на Колыму?
– Это послужило зацепкой, моим вечным преследователем ещё со школьных лет вымечтанной; старый олух за мною всю свою бессознательную жизнь гонялся и вдруг – натуральнейшая удача! В милицейском пикете мне в карман подсыпали щепотку марихуаны, которой я не нюхивал сроду, затем развили оперативный успех, ко мне домой, к Пяти углам, заявились, в книгах порылись, нашли, как по заказу, порошковое зелье позабористее, чуть ли не героин, короче, подвели под статью. За тунеядство неудобно стало после Хельсинкского акта сажать, уголовный повод искали.
– Времена не выбирают, – вздохнул, развёл короткие ручки Ойсман.
– Точно, – захохотал Валерка, – златыми бы устами Саула Ефимыча, а с ним мы сроднились на манер доброго палача и сквалыжной изворотливой жертвы, мёд пить: времена бывали похуже! Моё-то скучное дельце шилось существом вполне бездарным, не злобным, предпенсионно-вегетарианским. А вот отцу моему, когда в тех же кабинетах допрашивали, досталось. За кругленькую сумму я недавно в коммерческом музеефицированном архиве Отдела Культуры, – выразительно глянул на Ойсмана, – в том секторе архива, что за двумя постами вооружённой охраны и бронированными дверями – пролистал совсекретную папку, чудом не уничтоженную, хотя в дни провала августовского путча Большой Дом торопливо заметал самые значимые следы…
– Ваши подпольные статьи тоже не уничтожены, милости просим, если надумаете собрание сочинений издать, – улыбнулся Ойсман, хотя улыбка получилась колючей, – при всей значимости ваших статей их нет нужды хранить за постами автоматчиков и бронированными дверями.
– Отцом, – не пожелал опускаться до ответного укола Бухтин, – занималась стальная парочка следователей. Некто Фильшин, дослужившийся потом, когда в «деле врачей» поусердствовал, до расстрела, нагнетал политические обвинения, а напарник-Литьев, судя по вопросам его, невежда редкой дремучести, тоже, как удалось узнать, плохо кончивший, с притворной доброжелательностью пытался выудить из отца объяснения заведомо непонятной ему, но в силу самой этой непонятности опасной, враждебной, антинародной сути отцовских идей, пытался залезать в научные дебри… – И почему евреи такие все шибко умные? Каждый корчит из себя царя Соломона, – забалагурил во внезапной мёртвой тишине, занимая очередь в уборную, Литьев; он в те дни допрашивал Соломона Борисовича! Вновь прорезался голос Бухтина. – Будучи в молодом соку, играя в злого и доброго следователей, они напару отца по-стахановски мучили и замучили.
Ойсман вздохнул.
Белогриб перехватил инициативу
– Спасибо, спасибо за полную драматизма исповедь, в ней так неожиданно сомкнулись судьбы… Да, мы пережили глухие страшные годы, но покаяние не отменяет… и даже наше трудное время, точнее – смута, в которую вверг великую многострадальную страну правящий преступный режим, – это наша история, мы обязаны знать её, помнить, чтобы никогда и никому… никогда…
Валерку, кирху сглотнула тьма.
Здесь дворы, как колодцы, но нечего пить… нечего пить… нечего пить… Гребенщикова не отпускала овация.
а-а-а, (после рекламы) замелькали кадры почти забытого уже Сосниным эротического триллера
– Поверьте в латекс, проверьте! «Durex» всегда с тобой! «Durex» всегда с тобой! – реклама презервативов по длительности, наверное, превосходила самый долгий, если он зарегистрирован в книге рекордов Гиннеса, половой акт.
Наконец-то!
Быстро и ловко, как обезьяны, друг за дружкой соскользнули по верёвочной лестнице на выхоленный газончик с белыми креслицами и карликовыми деревцами в керамических мексиканских кадках. Долговязый убийца – тот, что стрелял из карабина, – сдёрнул лестницу, запихал в сумку. Толкнул стеклянную дверь, вызвал в мясисто-мраморном холле лифт – Соснин сообразил, что спустились бандиты не на стриженый земляной газон, а на террасу с синтетическим озеленением на выступе небоскрёба.
Камера со скоростью лифта падала в зеркалистое ущелье, смотрела вслед увозившему бандитов автомобилю.
Щёлк.
Здесь дворы, как колодцы, но нечего пить… нечего пить… – Гребенщикова заставили спеть повторно.
из истории одного города (серия восьмая: бегство Собчака)
– Позор симулянту-Собчаку и врачам-укрывателям! Позор! Собчака под суд! Вор должен сидеть в тюрьме! Народ не простит! – на мокром асфальте, перед неряшливо-мрачным больничным фасадом устало топтались старики и старухи под водительством детины в кожанке, вооружённого мегафоном. И – крупным планом – пышная шевелюра, каштанно-рыжие жёсткие завитки, и – детский овал, жалобное негодование. – Травлей, которая довела-таки до инфаркта бывшего мэра, дирижировала генеральная прокуратура, хотя усердствовали местные исполнители в погонах и без, при том, что губернатор Яковлев держался в тени. Тем неожиданнее стал вылет больного Собчака в Париж на санитарном, тайно зафрахтованном в Финляндии, самолёте…
Щёлк.
бронзовая болезнь, обострение на пике здоровья
– Мы на Николиной Горе, в подмосковной обители кинорежиссёра с мировым именем… здесь, под стройными вековыми соснами… Прогуливались по тенистой дорожке – высокий спортивный, загорелый Андрон в узких синих джинсах, чёрной, от Армани, майке, и интервьюерша, сменившая вечернее зелёное платье с вырезом на светлый брючный костюм; у неё эффектно блестели локоны.
– С возвращением, Андрон Сергеевич, успешно ли прошли переговоры в Голливуде, достигнуто ли взаимопонимание с гильдией сценаристов?
– Без проблем, мы на хорошем английском переговаривались. И потом я их всех знаю там, как облупленных.
– А первые домашние впечатления? Модно стремительности российских перемен поражаться, считать, что и после недельной отлучки возвращаешься в другую страну!
– Какие-такие перемены? Россия уже тысячу лет не меняется, ещё тысячу лет у нас не будет свободы и демократии.
– Сейчас разве мы не свободны?
– Нет!
– И вы не свободны?
– Я?! Не обо мне речь, у меня имя и деньги есть.
– Неужели мы, безродные и безденежные, обречены?
– Мы в православной стране живём, всё – скопом, колхозом, нам застойный соборный дух дороже, чем дело, нам ничего нового не обещает судьба увидеть.
– Вы успели посмотреть всполошившие киноманов картины Германа, Сокурова?
– Нет, я их не смотрю.
– Отчего же?
– Они для себя снимают, не для зрителей.
– Но ведь кино – искусство?!
– Искусство для искусства на целлулоиде – это авторская блажь, нонсенс. Снимать в рассчёте на кунсткамеру-синема? Но как, где прикажете отыскать продюсера? Кто на красивый ветер готов выбрасывать деньги?
– Чем же становится кино?
– Зрелищем.
– Останутся другие искусства?
– Не останутся, все искусства пожираются зрелищем!
– С помощью телевидения?
– Конечно! Телевидение не убивает, но обесценивает искусство в глазах всё большего числа людей, телевидение вербует всех, кто готов променять серьёзность на бездумность и смех. В искусстве, конечно, остаются художники, гораздые измучивать себя поиском абсолюта, но это реликты.
– Когда смонтируете «Одиссею»?
– Уже смонтировал.
– Как???
– Так! – я быстро монтирую, когда ставлю кадр, сразу и стык обдумываю, а другие тянут, монтируя, больше вырезают, чем сняли.
– На съёмках вам встречались препятствия?
– Забавного свойства. На видовых досъёмках, которые я поручил ассистенту, флотилия Одиссея попала в шторм, и вдруг в тумане, в рёве эпических волн, на древние судёнышки понесся авианесущий крейсер «Варяг», у него буксировочный трос лопнул… плёнка оказалась бракованной…