Сцена обратилась в руину.
– Vielen Danke. Aufwiederseen! – донеслось из небесной дыры.
Набоков даже не успел попрощаться.
Или не захотел.
В глубокую голубизну меж рваными краями балок и плит заплывало облако. Терялась ориентация – где верх, низ? Зашатался. Когда искал сумку, оглянулся – за пластмассовыми столами никого не было; всё съели, выпили.
Только что жевали, галдели и – никого!
Поругиваясь, сметала в совок извёстку, куски штукатурки официантка в мятом переднике; попутно доставала из-под столов пустые водочные бутылки. Незлобиво матерясь, взбалтывал бурду бармен. Львица закашлялась; официантка с выщипанными бровями, хохоча, дубасила её по спине.
Пошатываясь, Соснин вышел.
было, не было? (рассеянные вопросы или кто кому показал язык)
По виду дома никак нельзя было догадаться о внутренних разрушениях.
Из двери, обнесённой накладным порталом с двумя лепными масками, выбралась посудомойка. Шмыгая носом, поволокла бумажный мешок, в другой руке – помойное ведро, полное штукатурных обломов; выкинет в мусорный бак и – шито-крыто? А дыру в потолке замажут.
Часы стояли: пять с четвертью.
Где лимузин, грум? И почему сюда, именно сюда они приезжали?
Смахнул с рукава обрывки блестящей нити, отряхнул сигарный пепел. Осмотрелся. Насмешка могущественного безличного шутника? – ничего, ну ничего не изменилось… За мрачно-серым домом-нуворишем – садик с хилыми берёзками у баскетбольной площадки, напротив – особнячок с рустованным бельэтажем, двумя скруглёнными фронтончиками, пузатенькими, стыдливо задрапированными – так ничего странного и не заметившими? – кариатидками; чуть левее – скучный красноватый фасад.
Пошёл к Мойке, на чёрные трубы.
Толкались в небе портовые краны. Швартовался буксирчик с лебёдочкой на плоской корме; в крохотной рубке рулевой бросил штурвал, чумазый моторист вылез из машины… На бетонной площадке у причала сварщик в железной маске поливал искрами гору двутавров… Двое мальчишек фехтовали на палках.
Притормозило такси, хлопнули дверцы – на Английский проспект рысцой выбежал Битов с двумя подарочными томиками собственных сочинений, за ним еле поспевал Кушнер, путаясь в расстёгнутом тяжёлом пальто.
Постоял на набережной, жадно глотая сырой, затворённый на смоге, воздух; вдали уже отблескивал, как металлическая линейка, Адмиралтейский канал. В окне первого этажа на подушках нежилась за компанию с мурлыкавшим транзистором аппетитнейшая толстушка; чёрные пластмассовые наушники, стеклянно-рубиновые подвески в мочках.
Уставился на неё, как на венецианское полотно.
Девица, приглушив внезапно грянувший «Марш Радецкого», показала язык.
По набережной Адмиралтейского канала торопливо приближался Товбин… и он туда же… понадеялся успеть хотя бы к шапочному разбору, – злорадно усмехнулся Соснин.
С визгом тормозов скатила с Храповицкого моста, пронеслась навстречу, с таким же визгом, уже за спиной свернула на Английский проспект асфальтово-серая «Волга».
Сдвоенным залпом бабахнули дверцы; топот, хлопок входной двери.
Дальнейшее было не интересно.
Эпизод 3
обратно, тем же маршрутом
Железно-каменно-штукатурный ландшафт изводил самую материю, обращаясь в призрак, световую проекцию.
Облупившиеся, усталые дома, зашипованные друг с другом, вросшие в узкие тротуары, подвальные окошки в шероховатых слоистых цоколях – шагал мимо облаков, проплывавших у подошв, задевая вспучившийся асфальт. Из Крюкова канала выползла, урча, остеклённая шаланда с экскурсией, кое-как, попятившись, развернулась; шёл за её удалявшимся крупно-чешуйчатым блеском.
Поцелуев мост, балкон с занавеской.
Перспективу с сусально-сверкающими главками на далёком синем купольном фоне грубо заслонил яично-жёлтый, сцепной – со сдвоенными кузовами – автобус; изогнулась чёрная резиновая гармошка, автобус мотнул задом, дыхнул жарким смрадом.
Солнце светило из-за спины, пропитывало многоплановую панораму. Как он сюда попал после того, как приплыла, наконец, яхта? Как? Будто во сне. Запомнился только какой-то странный толчок. Эффект Валеркиного внушения? Ну да, приехал с ними на лимузине; смотрел в медленно текущую Мойку.
Напротив Юсуповского дворца повисли на чугунной решётке мальчишки, плевали в воду.
Застыл у Почтамтского мостика, привычно подивился развилке – блещущий златой купол Исаакия слева, над ржавыми крышами; далеко-далеко – зеленоватый куполок Казанского в перспективе вильнувшего вправо русла; а спереди – золотые шарики.
Медленно пошёл по Большой Морской.
Мозаичный фриз. Да, тюльпаны, лилии.
На площади мелькнуло: каково экскурсантам в шаланде там, под асфальтом? Вспомнил упавшую тьму и гул металла, смазанные отблески, всплески, и – остановилось течение, желанный сегмент света казался недостижимым. Туннель? Пещера? Или небесный свод преисподней из клёпаного железа?
И – рябь на скруглённой границе света и тьмы, и сразу – плывучесть золотых клякс; средоточие торжественности, свободы.
Только что стоял у Почтамтского мостика, над крышами возносились ротонда, купол, и вот уже весь Исаакий – большой и ладный, и дома вокруг него, будто бы подросли, потянулись к солнцу.
Загорелись окна «Астории».
На плакате посмертной выставки Бочарникова у входа в ЛОСХ оттиснули декоративно-пёстрый натюрморт с петухами.
Едва войдя, взглядом упёрся в стены, тёмно-красные кирпичные стены у воды с окнами, забитыми облаками, те самые стены, которые утром не распознал на стоянке яхты. Как же так? – на его глазах Бочарников медленно откручивал колесо, вытаскивал литографию из станка.
Одиноко прохаживался по залу – пустовал даже стул смотрительницы.
Просеянные светом, свет излучавшие акварели сохранили сам миг творения. Облачка контражуром, с ослепительными кудряшками; золотые следы ехидного лучика, пробежавшегося по мягким складкам волн; расплывчатые клубления косогора, туманных крон; холодное дыхание бледно-лазоревых разрывов в седых космах.
Зернистость бумаги; скопище световых корпускул?
И – последние этюды, их прежде Соснин не видел. Испарились краски, остались оттенки; Бочарников писал едва подцвеченною водой.
Немощная зябкая прозрачность кустов, озноб безлистных деревьев, плоскостная, с синеватым отёком, новостроечная белёсость – «Дома в Ульянке»; да, писал воздух. Бесплотной делалась и земля, казалось, растворённая небом. С пугающей осязаемостью Бочарников писал печальную возгонку этого мира.
Трепетная ясность последнего взгляда. Или первого… Бочарников был уже на вечном пленере в небесном царстве?
потемнело в глазах (втягиваясь в переходное состояние)
Не заметил, как отшагал с половину Невского.
Который час? Только что светило солнце, был разгар летнего дня, но почему-то быстро стемнело. Начало июля, белые ночи, а… умопомрачение?
В чёрном небе слова начертаны.
Какое дерзкое щемящее «ч».
И висят над головой крупные, противно жужжащие буквы, выгнутые из нервно подрагивающих трубок.
Они пульсируют холодным пламенем, гаснут, опять загораются с тягостным ежевечерним однообразием, заливают багровой жидкостью тут же осушаемые гранит, мрамор, ноздреватую штукатурку. Голубь с раздутым зобом, с головкой, дёргающейся, как у припадочного, озабоченно дефилирует взад-вперёд по загаженному железу карнизной тяги.
Чуть ниже порхают в летней беспечности пёстрые зонтики, горят на изумрудном папье-маше карминные босоножки на пробке. Машинально поправив причёску, усталая женщина-декоратор смешивается с тёмной толпой в глубине магазина.