Соснин смущённо следил уже за осторожно спускавшимся по влажной брусчатке Кривулиным, он опирался на палку, боясь поскользнуться, еле подволакивая парализованную ногу, ему захотелось помочь, но опередила Галя Старовойтова, подхватила под руку Витю, вдвоём влезли кое-как на качающийся баркас, за ними твёрдо, с осанистой горделивостью прошагал и поднялся на борт Гена Алексеев. Галя, Галя! – порывался закричать Соснин, но промолчал, и тут же, – Витя! Гена! – мысленно прокричал Соснин, но поэты не откликались, следом за ними – Рубин: непривычно сосредоточенный, серьёзный, едва не задел плечом, впервые, наверное, не попросив трёшку. Машинально отступил в сторону, наткнулся на стулья, спинками придвинутые к постели, ударил страшный последний улетающий выдох, ударила, едва не сбив с ног, страшная, невероятная, как обрыв времени, тишина, и ты увидел фигурку в палевом коротком пальто, золотистой косынке, передававшую собачий поводок сутулому старику в обвислом светлом плаще, заскулила собака… Затем с поднятой головой по пандусу сошёл с плащём на локте, помахивая замшевыми перчатками, Собчак. Легко узнаваемый, такой же, как в кинокадре, – в песочно-клетчатом пиджаке, с вдохновенным взором; Собчак взялся руководить погрузкой, но никто не обращал внимания на него. В суете Соснин не сразу заметил устало и виновато улыбавшегося отца, мать, шаркавшую распухшими ногами в плоских разношенных туфлях, заметив, закричал. – Папа, мама, я здесь, с вами! – закричал, не услышав своего голоса, а она… сутулая, с птичьим профилем, опустив глаза, беззвучно шевелила губами и шла, упрямо шла к воде.
Где, где промелькнувшая только что золотистая косынка?
Баркас медленно отплывал вверх по течению, головы в задних рядах уплывавших уже доедал туман. Гребец умело орудовал вёслами.
И не смущала, скорее морозцем пробирала, театральность финала.
Тут откуда-то сбоку раздались смех, весёлые пререканья, гигантскими шагами сбежал по пандусу Кешка, бесшабашно прыгнул.
Соснин с пугающей ясностью понимал, что среди отплывавших не только отец с матерью, не только друзья, почти все лица отплывавших были ему знакомы, и он шептал, составляя мысленный мартиролог, их имена; увидел рядом с Соколовым и Акменом, прижавшимися друг к другу, чтобы смог протиснуться Кешка, неприветливую тётку в пуховом берете, продавщицу из газетно-книжного ряда, она дожёвывала банан. Были и те, кто запомнился по встречам на Невском, в метро, ещё где-нибудь. У борта, рядом с Собчаком, сладко зевала крашеная львица в мохеровой кофте; встряхнула гривой, толкнула Гену Алексеева, тот отшатнулся… все, все-все, набившиеся в баркас, уже казались добрыми знакомыми, даже близкими. Все они, горожане и современники, уплывали куда-то вверх по Неве, их не перевозили с берега на берег, нет, они покорно уплывали против течения, а смотрели, смотрели назад, будто бы жалели Соснина, одинокого, продрогшего, покинутого ими на опустелом причале. Многие из навсегда уплывавших и его могли запомнить, когда-то где-нибудь повстречав, кто-то, кого он как раз позабыл, знаками и мимикой звал его, удивлённый, что он оставался.
Баркас удалялся, все, кто сгрудившись на нём, уплывали, смотрели уже только на Соснина, задержавшегося на покинутом ими берегу.
Пахнуло напоследок смолой.
Неверный силуэт растворялся в тумане, туман разрывался, развеивался.
Вставало солнце.
Внезапно воду, тёмные стены крепости и колокольню, из-за которой выползал огненный диск, поглотила клубящаяся голубая вибрация.
Тут и голубая вибрация выдохлась, небо затянулось тусклым закатом.
неужели? (да, опять в том же дворе)
– Ты один на свете видел это отплытие, – Художник виновато развёл руками, – не мог тебе не показать всё, как есть, ты вынес испытание правдой… откровения смерти изменят твой взгляд на жизнь.
У Соснина подкашивались ноги. Молчал, приходя в себя; недоверчиво потрогал мокрый рукав.
За углом сухо прогремел выстрел.
– С кем стреляется на сей раз?
– С Розановым!
Соснин с упавшим сердцем наново обживался в этой стоической скуке, в её безнадёжной герметической заведённости, накрытой сумеречно-тусклым закатным сводом; неужто образы искусства и впрямь есть вовсе не образы, рождённые жизнью, но пронзительные умопомрачительные подсказки из инобытия? Не образы ли искусства выявили жуткий круговорот пристрастий? – жизнь одержима смертью, смерть – жизнью… ну да, ну да, самое жизнелюбивое искусство одержимо работой смерти.
У жизни со смертью ещё не закончены счёты свои… – упрямо, уверенно. Откуда донёсся знакомый голос? И завыла сразу глушилка, весело прорвался Довлатов. – Выгуливал однажды фокстерьершу Глашу по улице Рубинштейна, как всегда, в махровом халате с кистями, шлёпанцах на босу ногу, вдруг вижу…
А прошлое ясней, ясней, ясней, – откуда-то сверху пропел Окуджава.
Шалуны играли в пристенок.
К ним вышагивал академик Доброчестнов.
Поглядит на игру, едва загрохочет сосулька, отпрыгнет.
Знобило, как на причале.
Виноградную косточку в тёплую землю зарою, – всё ещё долетал из мансардного, криво окантованного ржавой жестью окошка надтреснутый хрипловатый голос; пошли медленнее, прислушивались к затихавшей мольбе. – Дайте дописать роман… до последнего листочка… И совсем тихо, вдогонку. – Так тяжело расстава-а-ться… Звук иссякал.
Не стало Валерки, Антошки, Тольки, их, неотделимых от него, нет. Сможет ли он жить без них? Он последний из четвёрки, кто жив ещё? Или пока живы все, ему всего-то было позволено заглянуть отсюда в опустевшее будущее? И почему прежде так редко разговаривали всерьёз? Но о чём – всерьез? Как – всерьёз? Расточительно утекало время, разменивалось на шуточки, зато теперь, когда поздно… Соснину, захваченному и потрясённому всем тем, что приоткрылось ему, остро захотелось назвать Художника по имени, но лишь прошептал имя про себя.
Пересекли тень подворотни.
За спинами пробежал, описывая свой вечный круг, наголо остриженный мальчик в линялой розовой майке. Бежал в другую сторону… ну да, ну да, взаимная зеркальность жизни и смерти.
У забора Художник глухо вымолвил. – Ты столько повидал, поупражнялся… теперь пора, – указал куда идти.
– Как? – удивился Соснин, – я же хочу вернуться, а пришёл я оттуда, – махнул рукою в обратную сторону, где красовались на подсвеченных щитах домики под чистым небом, палисадники с карликовыми деревцами, флоксами.
– Захотелось опять одолевать свалки, автомобильное кладбище? Так – ближе; выход сам найдёшь, не заблудишься.
Почему-то отводя глаза, попрощались.
Соснин, ещё не веря, что выберется, шёл вдоль забора по тропинке, которую тут и там теснили кусты репейника, накрывали буйные лопухи. Когда прерывистую тропинку пересекла ещё одна, перпендикулярная забору, попробовал сдвинуть доски. Нет, доски были накрепко приколочены, зубцы досок – именно в этом месте! – старательно оплетены колючей проволокой. Но за изгибом забора увидел сквозь кусты, затянутые паутиной, заплату рыжей рогожи, дёрнул рогожу за край и пролез в дыру.
Эпизод 10
(10.1 – откровение с завязкой)
Пролез, не успевая встать на ноги, получил оглушительный удар в ухо, и сразу второй удар, третий – теряя сознание, подумал, что оглох навсегда, однако – хвала зрению – понял, что вплотную к уху дрожал и дёргался большущий, с лакированными деревянными ободками и блестящими накладными цацками барабан, по которому истово колотил старец в бордовом фраке и белой рубашке со стоячим воротником, подпиравшим острый высохший подбородок; встречали с оркестром?
Подняв повыше глаза, увидел солнце, выцветшую синюю растяжку-транспарант, трепыхавшуюся на ветру между фонарными столбами, лозунг – «Жизнь продолжается!» – не мог не вдыхать оптимизм в тех, кто вылезал из кое-как затянутой рогожей дыры. Соснин, благо никто не обращал на него внимания, отполз от прыгавших в такт ударам небесных щиблет барабанщика, начал различать звуки.