Какое счастье – не веря в реальность происходящего, присваивать взором эти трепещущие, бликующие богатства! Напротив, на противоположном берегу, там где канал Сан-Поло впадает в Большой Канал, – палаццо Барбариго-делла-Терацца, его тициановская галерея чуть ли не целиком переехала в Эрмитаж, не верится, здесь когда-то, после побывки в Риме, висела «Венера с зеркалом». Ветерок гнал по водной глади волну прохладного света, и вот уже ветерок покоробил прекрасные отражения, поверх ряби поплыло гофрированное облако, осколки дворцовых отражений сделались мутно-серыми. Вапоретто медленно, как во сне, отваливал от San-Toma, направлялся к San-Angelo. Слева от меня, сразу за узким фасадом – палаццо Мочениго, четыре тёмных фасада на светлых высоких цоколях, сросшиеся друг с другом… всё великолепно, но запах, поднимавшийся от воды…
лорд-романтик, опьяняясь красотой, забывал о чистоплотности?
Вода грязная, вонючая.
И навряд ли сто лет назад она была чище.
Неужели Байрон со ступенек палаццо Мочениго прыгал в Большой Канал и отсюда вплавь добирался до Сан-Марко и далее – до Лидо?
зримые вибрации и печали ломаного пути
Я смотрю на Большой Канал, смотрю из тупика – ни влево, ни вправо, только назад. Приходится пятиться, чтобы свернуть затем вбок, опять свернуть, чтобы где-нибудь опять выйти к берегу. Надо отступать и брать влево, влево… я уже повернулся и иду направо, от Campo San-Angelo к Campo San-Stefano, затем мимо церкви San-Maurizio, затем – направо, вдоль одноименного с церковью канала, вдоль бокового фасада палаццо Корнер до нового тупика на берегу Большого Канала; почти напротив – цветистый, как парча, мрамор палаццо Дарио.
Опять попятился, свернул, пошёл к Риальто.
Но где бы не плутал, куда бы не шёл – так бывало и на другом берегу, в Сан-Поло, в Дорсодуро – повсюду меня одолевала проникающая всеобщая колебательность, вроде бы поровну всех стихий – неба, тверди, воды – а затрепала непрестанная качка, и краски, оттенки вибрировали, как на импрессионистской картине, вернее, как в невообразимом полом объёме, возведённом из множества импрессионистских полотен, где холстяная основа просвечивала между мазками, роли полотен замечательно исполнялии и вода с небом, и стены – серовато-охристые, сиреневатые, розоватые, с пятнами и шелушениями, нашлёпками дымоходов, белыми неровными штрихами обрамляющего проёмы известняка. Свет и тени, краски и оттенки вибрировали, вовлекая в свою игру камни. В неустанных колебаниях, плывучести контуров всё, что я видел, то сворачивая, то отступая, то опять упираясь в обязательную водную преграду, дарившую широкий обзор, дрожало, колыхалось; рябило в глазах, хотя пластически и колористически «внутренняя» Венеция была вполне однородной. И – печальной, такой печальной под осыпавшимися румянами, под застывшими гримасами весёлости, чужая печаль, скопившаяся за столетия, смешивалась с моей… печаль пропитывала и скрепляла фасады. На миг я очутился в карнавальной толпе, где подлинные горькие переживания скрывались под масками, камуфлировались показной радостью. Но только на миг – отзываясь на свето-цветовую вибрацию, я терялся также и от неуловимых перетеканий лиц в изнанки, изнанок в лица. Впечатления от улочек и канальчиков «внутренней» Венеции, словно обиженных невниманием видописцев, которые запечатлели на века лишь главные городские площади, церкви или панорамы Большого Канала, непрестанно меняла-искажала дробная многоликость; не от неё ли, этой выворотной, навязанной изломами движения многоликости, усиливалась печаль? Печаль непостоянства?
Я вышел к мосту Риальто.
на мосту (пересекая Большой Канал)
Филигранная обработка мрамора и – лабазы с массивными зелёными ставнями, воротами с засовами, как где-нибудь в торговых рядах на Боровой; из лодки вытаскивали мешки с мукой.
Канал сверкал.
Австрийцы, которые ещё недавно управляли Венецией, собирались засыпать каналы, но не успели. Идеалом рациональных австрийских преобразователей был, наверное, Венский Ринг.
Я же в растерянности смотрел на тёмную воду.
Мостовая вместо ряби и небесного блеска?
Canalazzo, запруженный экипажами?
прогулки
(поневоле пунктирные)
вдоль Большого Канала,
ненадолго прерванные обедом
и созерцанием солнечного фронта набережной
из случайного ресторанчика,
из-за столика с тарелкой супа
Вот она, главная улица, венецианский Невский проспект. Канал с кое-где упирающимися в него тупиковыми – какие озаряющие, расширяющие взгляд тупики! – узенькими поперечными канальчиками и улочками, с прерывистыми – между уходящими в воду фасадами – тротуарами-набережными; к ним причаливали вапоретто, лодки.
Сойдя с моста Риальто, постоял на набережной, окаймлявшей выгиб Канала, смотрел в обе стороны… прошёл к рыбному рынку, ещё дальше, до тупичка набережной, чтобы получше рассмотреть на другом берегу Золотой дворец. Не рассмотрел, далековато. Как не посетовать ещё раз на густоту осевших в памяти впечатлений – каждый дворец многократно запечатлели чьи-то кисти, слова. «Внешняя», парадная, глядящаяся в главные каналы свои Венеция создана для любования, постепенно наполняющего и, наконец, переполняющего восторгом? Сплошной фронт дворцов, лишь слегка раздвигавшихся там, где к Каналу пробивались другой канал или улочка, никаких изнанок; естественное для главной улицы тщеславие фасадов-лиц. Сейчас – тёпло-розовых, охристо-коричневых, с белыми и зелёными маркизами над балконами, красно-коричневыми наслоениями черепицы; пятнистые, дрожавшие отражения сминались морщинками, синели, блестели, Канал бороздили чёрные лодки.
Вернулся к мосту, прогуливался по Fondamenta dei Vin; набережная упиралась в палаццо Барцицца, у него разгружали уголь; напротив, на другом берегу – палаццо Гримани. Повернул обратно. Залитые солнцем фасады противоположного берега, бело-розовые, красноватые, песочные, перечёркивались торчавшими из воды жердями, брёвнами у дощатых причалов. Заворожили движения гондольера – сладостно-замедленная, как в изводяще-счастливом, вечном сне, пантомима! Гондольер плавно, словно состязаясь в изяществе с самим собой, надавливал на весло, с упрямой грациозностью наклонялся и выгибался, ритмичная ленивая его пластика волшебно гармонировала с фоновыми фасадами.
Но почему-то и он, солнечный дворцовый фон, трогал печалью, странной, навеваемой красотой печалью.
Болезненность, распаляющее дыхание смерти… этот свербящий эстетский флёр, эта волнующая безотчётная тяжба душевного подъёма, восторга и неясных упрёков совести хорошо мне знакомы по петербургскому искусству последних лет!
Я присел в ресторанчике у окна, залитого отражённым солнечным светом, разложил карту. На подоконнике – цветочный горшок. В высоком плоском аквариуме, приставленном к торцевой стене узкого зальчика, нехотя перемещалась расплющенная белая рыбина с крупной рельефной чешуёй, толстыми желтоватыми губами и марлевым плавником. Напротив – палаццо Манин-Дольфин, якобы ренессансное, но с открытой галереей внизу вместо неприступного рустованного цоколя-этажа; палаццо, но не крепость – вода обезопасила… якобы ренессансное… нет, здесь нет вообще стилей, есть обольстительная их мимикрия.
Под водой тысячи свай из дуба, долматинской лиственницы, они несут на себе Венецию – сообщалось в пояснениях к карте – нет, не тысячи, миллионы! Слепящая слитность фасадов за окном, расчленяющие её блуждания по карте. Что за розовый фасад между узенькими каналами, там, правее? Палаццо Бенцом, обитель романтиков… ближе – палаццо Гримани… а где же палаццетто Дандоло, родовое гнездышко старца-дожа, натравившего крестоносцев на Константинополь?.. на Пеллестрине вкуснее… там повсюду сети, всё, что вылавливают – сразу в кастрюлю…