Все столики в кафе были заняты. За официанткой, стоявшей у бархатного каната перед входом, маячила праздничная толпа. Прижимая к груди меню, она стреляла глазами по столам. С высоким начесом её пепельно-белокурых волос ей можно было дать лет сорок. На ней было платье цвета морской волны с хомутообразным воротником и вид у неё был серьёзный.
– Если ты не доедаешь сандвич, – сказал я Филлис, – то передай его сюда. – Я злился на неё за то, что она представляла себе страдания Сьюзен с искренней жалостью школьниц с ярко-красочными цветочками. Я сильно подозревал, что она уже начала тащиться от своего брака с членом скандальной семьи. Мне ещё предстояло с этим разобраться.
– Знаете ли, – продолжал Дуберстейн, – я бы недооценил уровень вашего интеллекта, если бы не признал, что это дело весьма серьёзно. Работы здесь хоть отбавляй. Но при этом девочка обладает огромными ресурсами. Это ведь у неё не первый провал.
– Ты что, полила его кетчупом?
– Что? – отзывается Филлис.
– Ты полила кетчупом клубный сандвич.
Филлис смотрит на меня несчастливо. Она ещё тщится надеждой, что когда-нибудь станет своей, если не мужу, то хотя бы свёкрам. Моя мачеха, Лиз, ей сочувствует. – А что не так с кетчупом? – говорит она.
– Мы здесь с ней все порешаем, – говорит Дуберстейн моему отчиму, – а потом сможем приступить к работе.
– Фу!
– Что такое, Дэн? – недоумевает отчим, сидящий рядом со мной.
– Кетчупом на клубный сандвич. Фу!
– Может, хочешь что-то другое? Давай закажем.
– Нет, спасибо, пап. Мне всё равно придётся сидеть здесь и слушать эту голимую пургу насчет моей сестры.
Эта реплика всего на несколько вольт, но этого достаточно для замыкания. Проблема всей нашей семьи Айзексонов, как и каждого её члена, в том, что мы – непокладистые люди. Увы, эта проблема весьма насущна. Что же до моих приёмных родителей, Луинов, то я, конечно, люблю их, но в этой чрезвычайной ситуации они поставили на Дуберстейна. Для них он – свой. Бог знает, откуда он изначально взялся, я уж забыл эти обстоятельства, но для меня он всего лишь один из тысяч незваных гостей в наших с сестрой жизнях – один из тысяч этих проводников, комментаторов, консультантов, печальников и хозяев своих мнений.
– Дэниел, надеюсь, ты готов извиниться, – говорит моя мачеха.
– Что в нас со Сьюзен такого особенного, что позволяет кому-то претендовать на привилегию вообще заводить с нами разговоры? Почему я должен сидеть здесь и слушать этого прохиндея. Кому он нужен?
– Это я позвонил доктору Дуберстейну, поскольку думаю, он нам очень нужен. Думаю, он нужен Сьюзен. И по-моему, ты ведёшь себя не очень красиво.
– Папа …
– Не ожидал от тебя такого.
– Папа, скажи мне …
– Пожалуйста, не повышай голос. Если уж ты заговорил о привилегиях, то хотелось бы знать, кто дал тебе привилегию на сквернословие?
Для супругов Луинов вежливость – это воплощение человечности. Она делает возможным коммуникацию. Отсутствие вежливости их беспокоит, поскольку может означать всё что угодно: от грубости за столом до суицида. Или геноцида. Я не буду сейчас вдаваться в подробности, но это связано с законопослушанием Роберта Луина. Он знает, что закон вреден для разума законопослушных людей, но он озабочен мерами совершенствования закона. Он озабочен тем, чтобы быть нравственным. Как и моя мачеха – беженка, которую в детстве преследовали нацисты по всей Европе. Кто я такой, чтобы претендовать на привилегии, исходя из своих страданий? После всего, что они сделали для меня и при этом ни разу не попрекнули меня этим, почему я так скор на то, чтобы их винить?
– Он даже не может вытащить её оттуда! – говорю я им. – Из государственной психушки для сирот на государственном попечении и бомжей, которых они подбирают с улицы.
– Ещё одни сутки в одном из лучших учреждений на востоке страны совсем не повредят твоей сестре, – хладнокровно говорит Дуберстейн. – У меня был долгий разговор с одним из сотрудников, который, как выяснилось, проходил ординатуру в Университете Джейкоби, когда я там работал. Да, то, что её приняли сюда было ошибкой. Но сейчас ситуация под контролем.
– Он говорит это так, будто это его личная заслуга.
– Дэнни. – Мачеха достаёт из сумочки платок. – Мы все в шоке. Пожалуйста, Дэнни.
Дуберстейн встревает: – Почему ты обижаешься на всех, кто пытается помочь Сьюзен? – Он смотрит на меня пронзительно, как и подобает его вопросу.
– Да пошел ты, док. Найди свои гольф-клюшки и сбацай партейку с Дуайтом Дэвидом Эйзенхауэром. – Эта дурацкая, анахроничная реторта, изумляет даже самого меня. Должно быть, я на грани. Все побледнели. Даже малыш, почувствовав накал, заревел. Я встаю из-за стола.
Покидая обеденный зал кафе, Дэниел глазел на шагающую перед ним к толпе, ожидающей столик, затянутую в аквамарин задницу официантки. И, надо сказать, задница её была роскошна, с хорошо подпоясанной талией и на ещё по-молодому стройных ножках. Её серебристый начес покачивался на шее, а выбившиеся пряди волос у его основания намекали на то грязное время для того везучего хрена, который оказался здесь, когда все эти волосы были распущены. Её рука поднялась и на мгновение Дэниелу показалось, что её пальцы сложились знаком «символ мира». Но тут же оказалась, что это был жест «столик на двоих».
Дэниел пробирался сквозь голодные семьи, стоящие на цыпочках. Дети толпились перед витриной со сладостями. На ковролине валялся попкорн. В мужском туалете все кабинки, кроме двух, требовали монетку в щель. С обратной стороны этой стены Сьюзен вскрыла себе вены и стояла над унитазом, пока не потеряла сознание. Он пытался представить себе эту картину, но шум текущих струй мочи отвлекал его. Он заметил на стене торговый автомат, который за двадцать пять центов предлагал взыскательному покупателю на выбор: бумажный платок, предварительно смоченный мылом, или продезинфицированную карманную расческу, или гонконгский компас в форме автомобильной шины, или два пластиковых магнита в виде собак – один черный, другой белый, – сжатых вместе в упаковке их магнитными лапками.
Он вышел из кафе на улицу. По парковке бродили люди, обгрызающие конусы своих мороженых. Какая-то дородная бабенка в домашнем халате выгуливала своего бульдога от шин одной машины до шин другой. У бензоколонок машины дожидались своей очереди. Под конец дня наконец-то выглянуло солнце и воздух стал спертым и загазованным. Дело в том, что станция техобслуживания на автостраде явно не место для четы Луинов и потому, оказавшись в чуждой для себя стихии, они явно растерянны. Особенно когда они не в лучшей своей форме.
Дэниел прошёл между рядами припаркованных машин и нашёл этот Вольво, который, будучи и так чёрной окраски, ещё и был присыпан толстым слоем гравийного песчаника. Он был припаркован между каким-то старым универсалом, просевшим на рессорах благодаря снующей туда-обратно в его задок детворой, и каким-то голубым кабриолетом «Футура», в котором девчонка-малолетка в шортиках и блузке на бретельках завивала себе волосы на бигуди, наклонив зеркало заднего вида так, чтобы ей было видать, что она делает. Дэниел вытащил ключи из кармана. Он чувствовал, что эта девчушка из кабриолета и эти дети из универсала сразу догадались, что он – не владелец этого Вольво. Через стекло Вольво он увидел на его переднем пассажирском сиденье лежит какой-то чемоданчик из клетчатой ткани, из-под которого выглядывала пластико-картонная упаковка от блока бритвенных лезвий «Жилетт-Супер-Стейнлесс». Это дает ему представление о картине событий, предшествующей той, которую Дэниел составил себе ранее. Ведь, если честно, он начал делать это ещё в ресторане с тем, чтобы потом дойти до её тачки. Ему нужно было увидеть её. Его одолевало чувство, что кто-то взывает к нему: «Они по-прежнему дрючат нас». Каким-то образом он чувствовал, что самым важным для него было не это последнее выражение жгучей боли в глазах Сьюзен – неудачницы, пытавшейся, но не сумевшей завершить нечто сногсшибательное, и не эта его жалость к ней или его сострадание к её страданиям, которые, конечно же, имели для него значение. Не столь уж важным для него было и его убеждение в том, что некая часть силы, толкающей её руку с лезвием, обеспечивалась им самим, так же как и представление всей детальной картины событий: как она запирает дверь кабинки, извлекает новое лезвие «Жилетт», режет себе вены, спускает кровь в унитаз публичного туалета, как теряет сознание от потери крови или/и силы воли, затем, видимо, слышит вопль то ли этой полной дамы в домашнем халате, то ли какого-то ребенка, а потом, уже как в тумане, видит дверь, которую открывает официантка с белокурым начесом универсальным ключом на деревянной ручке и поднимает руку с двумя пальцами в форме буквы V – то ли в смысле «Победа», то ли в смысле «Мир», то ли в смысле «Победа над Миром»… Стоп, говорит он себе, это глупо зацикливаться на этой крови или жалости, как и сушить себе голову о том, что сейчас всё так паршиво, намного хуже, чем раньше, хотя всё и вправду хуже и становится чем дальше, тем хуже. Лучше вспоминать то время, когда чета Луинов была ещё возвышенно очарована двумя свежеиспечёнными сиротками, которым они посвятили свои жизни, а сами эти сиротки очарованы мирной жизнью. Вспоминать то, как они везли нас в Бостон на трамвае по Бикон-стрит, и как мы катались на лодках-лебедях, как устало брели через площадь Коммонс, как смотрели на могилы Пола Ревира и Сэма Адамса, чувствуя, как заживает плоть, плоть души, заживает в атмосфере мира и веселья … О, Тропа Свободы! Тогда все было лучше. Надежда тогда не была ещё потеряна … Впрочем, всё это – ерунда, несущественная и неважная, в сравнении с тем, что Сьюзен контактировала со мной, только и всего, и даже если в нашей нынешней жизни приемлема была лишь эта экстремальная и рискованная форма коммуникации, то, невзирая на все это, её сигнал – этот пусть немощный, но столь нужный крик её души – был послан. Вот почему меня весь день преследовало это чувство чьего-то зова, укрывающего мои уши словно слоем прогорклого воздуха. Ведь теперь мы с Сьюзен остались лишь вдвоем. Всю свою жизнь я старался сторониться своей родни и, надо сказать, делал это весьма искусно, но хочешь не хочешь, а на родственника можно наткнуться на каждом углу, и тогда Всевышний, обожающий, когда ближние узнают друг друга, требует, чтобы каждый спросил у другого, как у него дела, не желает ли он выпить чего-то холодного, и не нужна ли ему сейчас какая-то помощь.