Литмир - Электронная Библиотека

ЭКСТРЕННАЯ РАСПРОДАЖА! ВСЕ НА ПРОДАЖУ!

«Один фото-постер размером, 91 см × 61 см., использовался на демонстрациях. Почти новый! На нём парный портрет супругов Айзексонов, историческая редкость, дёшево, чуть не даром! Отдаем вместе с его родным тубусом – здоровенный такой елдак – там только уголки чуток потерлись, заклеены полосками лейкопластыря, порадуйте друзей такой антикварной диковинкой, пусть немного оттянутся.»

Мне вспомнился отцовский елдак. Прикинь, если уж я что запомню, так намертво. Просто он всегда брился голышом. Мать тоже не стеснялась, причем, сознательно. Я помню редкую, неровную волосню на её лобке. Они следовали одной из теорий «восходящей модернизации» – относись к своему телу безо всякого стыда, пусть дети смотрят на него, пусть учатся быть естественными и незажатыми. Нет, они не опустились до того, чтобы позволить мне быть свидетелем их перепихонов, но, будучи мелким негодником с буйным воображением, я так или иначе все равно становился им, что означало не только видеть или слышать их за этим занятием, что, по-сути, одно и тоже, но, главное, определять моменты, когда они займутся, а порою даже ещё только надумают заняться этим. Но что поделаешь, у нас любой бред сходил за «теорию». Мы всё делали не так, как во всем мире, и вообще жили ради какой-то особой цели. Более того, всё у нас подчинялось плану. Я представлял свою жизнь как подготовку к чему-то важному. Мы все готовились к некой миссии, исполнителям которой полагался своего рода моральный, ментальный и материальный приз – «Приз за достижение совершенства». И я не смел удивляться ни тому, что мы были серьёзными претендентами на него, ни тому, что, как бы мы не боролись за него, мы не приближались к нему ни на йоту. И я не удивлялся, покупаясь на всё это. А что? Мы ведь были особой семьей.

Взять хотя бы эти наши вояжи на пляж, прости господи! Поздними воскресными утрами доктор Миндиш подъезжал на своей колымаге, отлично мне запомнившейся – Крайслер Нью-Йоркер-1942, с высоким клиренсом, узкими окошками и обшарпанным салоном. И все мы, набившись в неё, мчали вдоль по Конкорсу через мост Трайборо к Гранд-Сентрал-Паркуэй, и дальше к пляжу Джонс-Бич (названному в честь простого мужика Джонса), а трафик становился все плотнее, и где-то часам к трем дня мы добирались до огромной парковки, забитой раскаленными легковушками и автобусами, расположенной не ближе, чем в четырнадцати милях от любого пляжа. Все они, сам Миндиш, его тупая жена и их двухметровая кретинка-дочка, обливаясь потом и пыхтя, собачились и шикали друг на друга, а мы – мама-папа и мы с крошкой Сьюзен – торчали в этом тесном корыте, одуревая от выхлопных газов. «Да нет же,» доказывал отец, «эта парковка слишком далеко от берега», после чего мы ехали в объезд, пробиваясь мимо охранников, препираясь, потея, чертыхаясь и зарекаясь никогда больше так не делать. Мама обзывала отца мучителем, а Миндиши теперь злились, поскольку хотели припарковаться и пройти пешком эти чертовы пятьсот миль от парковки до пляжа. А пока что солнце разжаривало крышу колымаги и малышку рвало банановым пюре, а маленький негодник Дэниел, которого также тошнило, поднывал – Миндиш водил круто, резко трогался, резко тормозил, тот ещё лихач! И тут мой отец выскочил из машины и стал охранять свободное паркоместо, чудесным образом найденное им совсем рядом с самим пляжем, от другого шофера, пугающего его своим звуковым сигналом. Да, вот так он, Пол Айзексон, весь потный, но торжествующий, словно коп сопроводил огромный помятый Крайслер на свободное паркоместо. Затем мы совершили довольно длинное шествие через странные для обычного человека лужайки, засаженные тигровыми лилиями и геранями, невероятно уродливо выглядевшими под палящим солнцем, к пляжу, настолько кишащему людом, что, казалось невозможным найти там себе место для подстилки. Итак вслед за папой Полом все мы в охапку с младенцем, полотенцами, подстилками, огромными бумажными пакетами с сэндвичами, термосами, газетами «Санди-Уоркер», «Санди-Таймс», еженедельником «Уоркер», бутылочками детского питания, двинулись в сафари по обжигающему пятки песку, пока не добрели к этому мистическому месту папы Пола, неизбежно самому лучшему месту. Затем ещё вся эта суета, ворчание и обмен указаниями, пока поднимался арендованный зонт, расстилались подстилки, раскладывались вещи, снималась обувь и одежда. И вот весь потный и мучимый недоверием, что спустя долгие часы с тех пор, как у кого-то впервые родилась отличная идея сходить на пляж этим воскресеньем, я, наконец, стоял на берегу океана и смотрел на волны.

А мой отец изрёк: – Ради кое-каких вещей стоит и потрудиться.

Значит, эти их странные затеи – нудизм, беготня по магазинам в поисках хорошего, но по-дешевке мяса или вступление в ряды Компартии – все это было для того, чтобы знать правду, быть в курсе событий, чтобы не стать жертвами обмана. Кроме того все это служило оправданием бедности, несостоятельности и несчастливости, как их самих, так и таких захудалых семей, из которых они вышли. Они пытались вселить в себя чувство собственного достоинства. Если вы могли раскусить фильм Хамфри Богарта как дешёвку, то вы обладали культурой. Если вы вникали в интересы рабочего класса, то вы познавали корни демократии. Вникая в социальную справедливость, вы приобретали своё собственное достоинство. Стремление к социальной справедливости было способом жизни без зависти, которая является эмоцией неудачника. Это было способом преобразования зависти в конструктивную, исходящую ненависть.

Но ведь они следовали этому, не так ли, Дэн? Когда прозвучал призыв, они откликнулись. Они ведь поставили на кон свои причиндалы, не так ли, Дэн-дэн? Да, они сделали это. Были моменты, когда я думал, что отец сломается, я сомневался в нем. Но в маме я был уверен, знал, что она доведёт все до конца, стерпит все на этом электростуле до последнего вольта, с этим её непримиримым самолюбием и невероятно яростным упорством. А в отношении Папы-Пола трудно было не чувствовать, что он не мог определить точную связь между своими убеждениями и реакцией на них мира. Ему никак не удавалось установить эту жесткую связь. А вот мама Рошель была реалисткой. Её политика была политикой достижения желаемого, то есть, всего того, что она никогда не имела – тех шансов, которых у неё никогда не было. Если бы она не была столь бедной, то думаю, она никогда бы не стала бы коммунисткой. Чего не скажешь об отце. Он обладал этим аналитическим хладнокровием – он утверждал, что верит в маловажность влияния личного опыта на ход истории. Он даже написал об этом статью, когда сидел в тюрьме. «Электрический стул как методология капиталистической экономики». Но он не мог провести меня. Он трусил. У него не было реальных ресурсов характера, как и у большинства интеллектуалов. Он был ершистым, неопытным юнцом, бросившим ГКН (Городской Колледж Нью-Йорка) в сороковых, и обнаружил, что никто не последовал его примеру. Никто не пошёл за моим отцом тем путем, куда он вёл. Он был эгоистичен. Или нет, скорее он просто был столь физически груб, что казался эгоистичным. Во всем, что он делал, было столько личной харизмы, что это выглядело вызывающе. Например, то, как он высовыал язык, чтобы осмотреть его в зеркале. Или то, как он брился передо мной и попутно разговаривал, а мой взор тем временем следил за его бритвой, скользящей по тонкому слою беспомазкового бритвенного крема. Когда же он заканчивал, его челюсть была в точности такой же синей, как и до того. Это было вызывающе. Это было проявлением изощренного эгоизма. Свою бритву он никогда не мыл и оставлял кляксы липкого бритвенного крема в умывальнике. Также он не закрывал полностью душевой смеситель, оставляя его капать. Также он бросал скомканные полотенца. Ты всегда знал, когда он был здесь. Он умел быть приметным. Все, что он ни делал, было явным – вот мол полюбуйтесь! Даже его дыхание было шумным, когда он склонялся над своими радиопередатчиками. В его выдохе слышалась сосредоточенность на работе, словно он убеждал себя, что трудится усердно и что на кону нечто важное. Я бывало стоял у его рабочего стола и слушал его шумное дыхание, когда он вкручивал какой-то винт или паял провода, позволяя ему вознаграждать себя новым выдохом. Просто так он существовал в занимаемом им пространстве. До самых краев. Он очень долго меня не признавал. Ему все не верилось, что он мой отец. С чего тогда мне верить в это? Куря одну из своих сигар, которые не шли к его лицу, он изучал своего сына, словно психолог сквозь оконное стекло. Он не понимал, чего мне надо, когда я заигрывал с ним как с девчонкой, хотя все сыновья заигрывают так с отцами. Не мог понять, почему я злюсь или чего я добиваюсь, когда угождаю ему. Ох уж эти его длиннющие, скрещенные в коленях ножищи, эти его наглые, увеличенные линзами очков, глазищи. Цветом вточности как у Сьюзен. Эта его костлявость и эта, как у меня, рожа, с огромными губищами, зубищами и этим русским круглым носом-картошкой. И эти рукава его синей рабочей спецовки, закатанные до локтей, лишь чуть ниже их. Я помню его тонкие руки, его тогда ещё чёрные как уголь волосы и перекатывающиеся под кожей мышцы. Волосы на тыльных сторонах ладоней росли у него до самых костяшек пальцев. Он был ещё костлявее меня и волосы у него были жесткие как проволока.

9
{"b":"976093","o":1}