Литмир - Электронная Библиотека

Худенькая, низенькая, сутулая и сухая на ощупь,

Моя бабуля назвала меня хорошим мальчиком и дала мне пенни

Отщёлкнув потускневшие латунные застёжки

Плоского допотопного кошелька из потрескавшейся кожи,

Она извлекла один пенни большим и указательным пальцами

«Ты рубишь фишку. Гудбой, Дэниел.» Я пытался не обидеть её, выдав чем-нибудь свою к ней брезгливость, поскольку она реально дурно пахла, эта моя тощая чокнутая бабуля, пахла травой от астмы, которую она сжигала как ладан в синей жестянке у себя в комнате. Этот кислый душок, вечно сопровождавший её вонючей тенью – фууу! – был на её пальцах, в её кошельке, в её чёрном платье, в её волнистых седых волосах. Она подняла мою руку и вложила в неё пенни, а затем, пока я, сделав глубокий вдох, задержал дыхание, она наклонилась вперёд, приподнявшись до моего роста и притянув меня за затылок, сухо поцеловала в лоб. Дэниел – хороший мальчик, сказала она. Это для хорошего мальчика. Я думал, она имела в виду пенни, а поцелуй был для неё наградой за то, что у неё такой хороший мальчик, внук. Сами слова она произносила не как суждение, а так будто хороший мальчик был категорией существ, природным видом, с которым ей в старости посчастливилось жить в одном доме. Между нами было целое поколение, о котором мы никогда не дискутировали.

У моей бабули случались припадки. Она обвиняла мою мать, свою родную дочь, в попытках её отравить. Моей матери всегда приходилось пробовать еду, которую она ставила на стол, прежде чем старушка её съедала. Так у мамы появилась привычка пробовать всё, даже стакан молока для меня, прежде чем отставлять его на стол. Бабуля была настоящей районной сумасшедшей. Когда у неё случался приступ, она накидывала на голову шаль и убегала. Она спускалась с веранды по лестнице, соединяя вместе свои высокие шнурованные ботинки на одной ступеньке, прежде чем сделать следующий шаг. А на тротуаре, прежде чем броситься прочь, она оборачивалась, грозила кулаком дому и проклинала его на идише, поминая холеру, казаков, тиф и всеобщий ужас раскаленной печи, а если кто-то проходил по улице, то она проклинала и его. Допустим, что маленький Дэниел оказывался здесь, присматривая за своей младшей сестрой в коляске: тогда бабуля проклинала и его, глаза её горели, никого не узнавая, седые волосы были растрепаны, локоны торчали из-под шали, словно электрические провода. Затем она торопливо убегала, жестами указывая в направлении тротуара всю степень её горечи. Дэниел всегда был рад её уходу. Его тревожило, когда в полуквартале от него она оборачивалась с поднятым кулаком для прощальной ругани, и это становилось весьма риторически запутанным проклятием, и она забывала, куда шла, и возвращалась к нему, к дому, и всё начиналось сначала. Она всё время убегала. В Клермонт-парк. Вниз по склону к железнодорожным путям Нью-Йорк-Сентрал. В своём чёрном платье, рассказывая миру все безумные семейные тайны. Иногда она заходила за угол к своей единственной подруге, миссис Биттельман, тоже вдове, но моложе, возможно, лет шестидесяти, доброй, краснолицей женщине, которая, как казалось Дэниелу, была единственным человеком, кто любил бабушку и у кого хватало терпения всерьёз воспринимать поток проклятий, вырывающихся из её уст, и сидеть рядом с ней, торжественно кивая и вздыхая, пока не рассеивалось колдовство. И не отвозить её домой. Помимо доброты, у миссис Биттельман была безупречная репутация: её единственный сын, Джером, погиб на войне. Квартира миссис Биттельман находилась на первом этаже многоквартирника за углом на 173-й улице. Жалюзи у неё всегда были задернуты. На одном окне висела одна из тех самых звёздочек за службу. Во время войны голубая звезда в окне означала, что в семье где-то служил солдат. Золотая звезда означала, что мальчик погиб. Звезда миссис Биттельман была голубой, но мальчик погиб. У неё так и не хватило духу прояснить ситуацию. Она была старой еврейкой, хотя и не такой старой, как моя бабуля, и выцветшая голубая звезда на щитке из белой ткани с красной каемкой и золотой бахромой, висела на шесте в её окне ещё спустя много лет после окончания войны.

Иногда бабуля забредала куда-то не туда и тогда через несколько часов раздавался телефонный звонок. А иногда к бордюру тротуара у нашего дома подъезжала коповская тачка –зелёно-белая патрульная тачка! – и бабушка высаживалась из неё с огромным достоинством, презрительно глядя на копов, которые хотели помочь ей с высадкой. Как сейчас вижу: Вот зелёно-белая коповская тачка и моя бабуля яростно вырывается из заботливой хватки бронкского копа, выбираясь из их тачки.

НЕСКОЛЬКО ОБЪЯСНЕНИЙ

За всю свою жизнь в личности Дэниела я слышал несколько объяснений бабулиных падений в яму. Сьюзен в пятнадцать лет, с её новоприобретенной лиго-плющевской крутизной: «Я никогда не знала бабулю, но, судя по твоему рассказу, подозреваю, что виной всему у неё была менопауза». Моя мама, в особенно тяжёлый период бабули: «Я останавливалась у двери, чтобы посмотреть, как мой отец сдерживает на кровати извивающуюся старушку, чтобы доктор мог сделать ей укол; маленькая и хрупкая, она отчаянно сопротивляется». Моя же мама стоит в ногах её кровати и кричит: «Мама, прекрати. Прекрати этот вздор, прекрати, мама!» А потом, увидев меня, побледневшего в дверях, мама ведёт меня вниз и объясняет мне, почему я в пять или шесть лет, или сколько мне там было тогда, должен терпеть такое … Всё же просто: Бабуля сходит с ума, когда больше не может думать о мучениях своей жизни. Список несчастий моей старушки, составленный моей матерью: Брошенные родители, чья побуревшая фотография до сих пор хранится у неё в ящике стола, смерть первенца на улице, смерть двух сестёр в большом пожаре, смерть второго ребёнка от гриппа, смерть мужа, мой дедушка, который любил бы меня, если бы был жив. Его убил не туберкулёз, его убили и убили их всех нищета и эксплуатация, а это значит быть бедным и жить в нищете, которую поддерживают люди, которые жиреют и богатеют благодаря твоему труду. Разве это справедливо?

– Нет, мам.

– Твоя бабушка всю жизнь рабски вкалывала. А в итоге осталась нищенкой.

Игнорируй мысленные повторения этой фразы. Игнорируй эти повторения. Игнорируй их. Игнорируй … Мой отец считал, что жизнь, основанная на предрассудках, не может закончится ничем иным, кроме безумия, поскольку последнее – недуг воображения, а воображения о Боге или предрассудки, собственно и есть безумие, то есть предсказуемо неадекватное отражение нищей жизни. Он пояснял: «Самой большой проблемой, с которой столкнулись большевики, было образование крестьян. Русские крестьяне множество поколений жили в таком невежестве и безграмотности, что мало чем отличались от животных. Вера в бога был орудием царя. А твоя бабушка, конечно же, выросла в еврейском местечке рядом с провинциальным российским городом и была еврейской, но также и русской крестьянкой». Мой отец всегда даёт более полное пояснение, чем ты рассчитываешь.

А теперь позвольте мне изложить то, что о своих перепадах настроения рассказала мне сама бабуля. Иногда, после её смерти, ей нравилось навещать меня, класть мне в ладонь пенни, благословлять меня поцелуем в лоб и называть меня хорошим мальчиком. Но однажды я спросил её, зачем ей нужно было тронуться умом таким пугающим для детей способом. И бабуля ответила:

«Во всякий божий день можно черпать радость из своего бытия и питаться им. Это можно делать даже в грязной комнате с холодными, разбитыми окнами и треском твоего угнетения, доносящегося с улиц. И голодающая, с гниющими зубами во рту, в том возрасте когда твои кости наполнены свинцовой тяжестью, а глаза лопаются от ужаса тобой увиденного, да плюс ещё обезумевшие дети, окунувшиеся в это, все это я называю Богом. И есть ещё традиционная литургия, прекрасная сама по себе, но которая при этом напоминает тебе о том, что другим, рождённым и умершим, тоже знакомо это чувство. Так что я напеваю про себя на этом языке. А мои проклятия – это выражение моей любви к тем, кого я проклинаю за то, что они существуют на милости жизни и Бога, и за ту пыль, в которую они позволят себе превратиться за то, что родились. И моё соучастие в их существовании, плод моего чрева, то, что я могла обмануть их таким образом, возмущает меня. Невозможность оставаться рядом с ними из-за моей любви к ним, которую они не понимают, и мой ужасный страх перед их богохульством и их вмешательством во все глубинные, запутанные механизмы мироздания. Начинаешь понимать? Я говорю о единственной форме экстаза, позволенной старушкам, которая начинается со страха задохнуться. И они наследуют это от меня, также как и ты, этот избыток страсти, эту мерцающую полноту накопленной жизни, которая всегда отмечает жертву. То, что в нас есть, избыток жизни в каждом из нас, – это то, что мир ненавидит больше всего. Мы вызываем брезгливость, поскольку воняем жизнью. Наши души занимаются любовью с миром неласково. Мы грубы к жизни и наша грубость называется страданием. Мы кричим в наши подушки во время экстаза.

19
{"b":"976093","o":1}