Отец никогда всерьёз не верил, что это может случится с ними. В отличие от мамы Рошель, для которой момент предъявления им обвинения не стал сюрпризом. Папа Пол даже не верил в такую вероятность. Он верил в благотворность своих идей и не мог даже представить себе, чтобы кто-то счёл их настолько оскорбительными или угрожающими, чтобы возбудить против них дело, ведь его идеи были продолжением его самого, а он желал всем только добра. Но обратной стороной постоянного сбора все новых и новых доказательств, по сути жизни ради них, было то, что он всегда отказывался поверить хотя бы одному из них. Он никогда не мог поверить тому, что Америка – это не кафетерий Городского колледжа, а всякий раз, когда ему это доказывали, он тут же забывал об этом.
Ох уж этот Полли. Иногда он стриг мою маму. А вот чтобы она когда-то стригла его, не помню. Она накидывала полотенце себе на плечи, расстилала газету на полу в кухне и садилась на кухонный стул в центре помещения, а он брался за дело, держа в своих длинных руках ножницы и расчёску. Он расчёсывал ей волосы и, сняв с расчёски короткую прядь, зажимал её между пальцами, а затем, взяв расчёску в рот как губную гармошку, брал ножницы и срезал эту прядь. Он был очень ловок. У неё были густые, вьющиеся волосы, и она любила короткие стрижки. Не сказал бы, что ей нравилось экономить деньги на стрижке, думаю, что сам процесс стрижки доставлял ей наслаждение. Я бы назвал это праведным наслаждением. Она носила простую одежду, купленную на долгие годы. Впрочем, как и все члены нашей семьи.
К тому же она всегда покупала вещи слишком большого размера. – Просто ей хотелось, чтобы мы долго пользовались ими, – пояснял я это Сьюзен, когда мы как-то раз затронули эту тему, – чтобы мы доросли до них. – Но Сьюзен парировала: – Она ведь и папе покупает слишком большие вещи, да и себе тоже. Она одевает нас всех так, чтобы мы выглядели мешками. Почему ты вечно считаешь её совершенством? Почему не хочешь признать, что она просто не умеет покупать одежду?
Я думаю, что мама была вполне сексапильной женщиной, несмотря на всю её аскетическую внешность – кустарную стрижку, мешковатую одежду и почти полное отсутствие макияжа, за исключением ярко-красной помады на её аккуратном ротике между пухлых щёчек. Ах да, ещё это её пессимистичное жизнепонимание. Обладая пышным бюстом и крупными голенями, она носила корсеты, которые я видел, когда она их натягивала или стаскивала, говоря что-то вроде: «Дэнни, пойди-ка выключи огонь под кофе». Будучи исключительно чистоплотной, она обеспечивала нашу чистоту даже лучше, чем мы могли мечтать. Когда ещё до рождения Сьюзен она работала, то убирала наш дом поздними вечерами и по выходным. Этот жалкий наш домишко. Лежа в постели, когда она заходила поправить мне простыни, я вдыхал её запах после купания – от неё пахло паром чистоты и румяновой пудры. Она шила шторы, прибивала линолеум, покупала по-дешевке секонд-хенд у «Армии спасения», стучала молотком, прикрепляла, натирала воском, полировала и скребла. Она стирала нашу одежду на стиральной доске в глубоком отделении кухонной мойки. Моя мать была невероятно энергична. Главной проблемой её жизни была защита от гнусного коварного лохотрона, уготованного ей этой жизнью. Средствами защиты для неё были её доходы, её чистый дом, её развитый политический рассудок и её дети. А вот её слабости для меня были не столь очевидны, как слабости отца. Обычно, когда кто-то заявляет, что не живет, а выживает, то его хвалят за непреклонность характера. Но беда в том, что мама была такой же непостоянной, как и отец. В своих пессимистичных ожиданиях. В своем отречении от иллюзий. В своей холодной, догматичной ярости. Как будто бы в её жизни была какая-то важная потерянная деталь, которой она никак не могла забыть. Какое-то неисполненное обещание. Нет, оно не касалось секса. Это не мог быть секс. Ведь они частенько заставляли весь дом ходить ходуном. Они действительно грешили этим, регулярно оттягивались.
В тюрьме она начала писать.
Её политические взгляды не были теоретическими или абстрактными. Ей не составляло труда установить причинно-следственные связи. Её политические взгляды были сродни бабулиной религии – некая ставка на будущее вместо ужасной настоящей жизни. Бабуля зажигала свечи в пятницу вечером, накинув шаль на голову и закрыв лицо руками, пока молилась. Когда она опускала руки, её глаза, её голубые глаза, были полны слёз, и на лице отражалось опустошение. Это был коммунизм моей мамы. Это было нечто, чьё обещание было настолько сильным, что ради него приходилось многое терпеть. Как женщине, терпящей беременность и роды ради ребёнка. Ребёнок стоит всех страданий. Приход социализма освятит всех тех, кто страдал за него. Ты вышла, заняла свою позицию и сделала все надлежащее не потому, что чего-то ждешь за это прямо сейчас, а потому, что когда-нибудь настанет момент воздаяния и ты хочешь, чтобы хоть какая-то доля этого носило твоё имя. Если бы она была столь же набожной, как её мать, она бы задумала это как мемориальную доску на задней стороне одной из скамей в синагоге. Но она была просвещённой, независимой, выпускницей колледжа, девушкой, которая читала и понимала, которая присоединилась к леворадикалам в школе, шокировала свою мать, переехала жить к своему парню, когда его призвали в армию и отправили в другой город. Она была современной женщиной.
«Рошель!» слышу я насмешливый голос бабули: «Прикиньте, «Рошель!»» А потом на идише: «Имя «Рахиль» ей явно не подходит.»
Но они явно не были той парой, что на том плакате. Та пара смылась. Хорошо обеспеченные и снабженные поддельными паспортами, они отправились либо в Новую Зеландию, либо в Австралию. Или на небеса. В любом случае вместо них были казнены мои родители за преступления, которых они не совершали.. Или, может быть, они их свершали. Или, может быть, это мои родители по поддельным паспортам избежали наказания за преступления, которых они не свершали. Или как там пишется это слово – завершали? В одном мы уверены: Всё иллюзорно. Бог иллюзорен. Революционная мораль иллюзорна. Справедливость иллюзорна. Как и человеческий характер. И четвертачки для сигаретного автомата. У тебя есть эти двое на плакате, Дэниел, как ты собираешься убрать их оттуда? И у тебя есть бабуля, о которой ты упомянул разок-другой, но мы ничего о ней не знаем. А ещё какой-то цветной мужик в подвале – к чему все это? При чем тут это к чему бы то ни было?
ПИКСКИЛЛ
Воскресенье, тёплое сентябрьское утро. Все встали рано. Звонит телефон. Меня поторапливают побыстрее умыться и одеться. А ещё я должен покормить глупышку Сьюзен, пока взрослые одеваются. Мы как семья научились совместному эффективному использованию времени, экономя его так же, как и деньги. Терпеть не могу, когда происходит нечто подобное. Мама Рошель командует всеми нами, как военачальник. Сьюзен, стиснув в своем пухлом кулачке рукоятку ложки, прижимает её черпало к своей пухлой щечке. И она не желает отнять её. Телефон звонит снова. Мне наказано ответить. Кто-то хочет узнать расписание. Все собираются у нас дома. В девять тридцать они начинают прибывать. Первым, конечно же, доктор Миндиш с женой и дочкой-дылдой. Я ненавижу этого Миндиша. Он кажется мне неискренним человеком. Я не верю ни единому его слову. Он самый близкий друг моего отца и наш семейный стоматолог. Это высокий лысоватый мужик с толстым носом и вечно небритым лицом. Глаза у него маленькие и бесцветные. Он говорит с каким-то иностранным акцентом. Его дочь выглядит точь-в-точь как он, такая же высокая, с таким же большим носом, но с длинными волосами, свисающими по обеим сторонам лица. Его жена кажется чужой в их семье. – О, – говорит Миндиш, когда я открываю им дверь, – да они, похоже, завели себе нового привратника. – До чего же он прикольный. А его дочь, Линда Миндиш, проходя мимо, тычет пальцем мне под рёбра. Презирая себя, я улыбаюсь дешевому юмору Миндиша и отдергиваюсь от руки Линды. Ей двенадцать или тринадцать, но она уж больно дюжая.