Когда опомнился он, был уже двенадцатый час. «Поздно! – сказал он себе с тайной радостью. – Видно, уже завтра!» – и в ту же минуту схватил шапку, надел шинель, калоши и выбежал на улицу. Бежал он чрезвычайно скоро, ни на что не обращая внимания, даже не заглядывая в окна, хотя и любил заглядывать в окна и знал, что, заглянув в окно, иногда можно увидеть много хорошего.
Бежал он на службу…
VII
В десятом часу того дня, утром которого происходило событие, описанное в четвёртой главе, Степан Фёдорыч Фарафонтов, пришед в должность, направился прямо к столу, где обыкновенно сидел Пётр Иваныч, чтоб расспросить его о ночном приключении и, по долгу службы, порядком распечь его. Но Петра Иваныча, как мы знаем, там не было. Так как воспоминание вчерашнего выигрыша всё ещё держало его в весёлом расположении духа, то, подошед к экзекутору и спросив о здоровье, весьма комически рассказал он ему странную встречу с Петром Ивановичем, особенно распространившись насчёт удивительного танца, в котором упражнялся Пётр Иваныч, и насчёт арии, кажется из «Соннамбулы», которою сопровождал он свои живописные па, после чего оба, и рассказчик и слушатель, долго смеялись, пожимая плечами. Степан Фёдорыч рассказывал не так тихо, чтоб его никто не мог слышать, кроме экзекутора, а потому история Петра Ивановича сделалась тотчас известною и ещё двум-трём чиновникам. Те, в свою очередь, передали её с надлежащими дополнениями соседям своим, и таким образом случилось, что историю Петра Иваныча в полчаса узнало всё присутственное место, где служил наш герой… К вечеру узнал её и весь город, и несколько дней сряду в Петербурге только и говорили о танцующем чиновнике исполинского роста, с лошадиными копытами вместо обыкновенных человеческих ступней. Нетрудно представить, с каким нетерпением ждали его товарищи, сколько произошло толков и предположений и как выросла, украсилась и изменилась самая история. Но прошёл день, прошло два, прошло три, вот уже наступил и четвёртый, а Петра Иваныча нет как нет. Любопытство возросло до высочайшей степени.
И вот на четвёртый день часу в первом, в минуту всеобщего почтительного молчания, водворившегося по случаю появления самого начальника, который, указывая на дело, толковал что-то с большим жаром Степану Фёдоровичу, внимавшему начальническим речам с почтительным наклонением головы, – в такую-то торжественную минуту дверь из прихожей вдруг отворилась и появился герой наш. Как ни сильно было уважение подчинённых к начальнику, но естественное движение одолело и прорвалось на всю комнату глухим сдержанным смехом, – как будто вдруг чихнул табун лошадей. Естественно, что начальник с недовольным видом спросил о причине такого неуместного взрыва. Степан Фёдорыч поднял голову, потому что и сам ещё не знал, что бы значила подобная дерзость, но, встретив жалкую фигуру Петра Иваныча, подобно подчинённым своим, не мог удержаться от смеха.
Начальник повторил свой вопрос.
Перетрухнувший Степан Фёдорыч почувствовал необходимость оправдаться и оправдать своих подчинённых. Для такой цели он не нашёл ничего лучше, как рассказать в подробности историю Петра Ивановича, и тотчас рассказал её, постаравшись не столько о строгом соблюдении исторической достоверности, сколько о том, чтоб от неё действительно нельзя было не захохотать, – в чём и успел совершенно, ибо, по мере изложения событий, лицо слушателя прояснялось, а когда дошло до описания странного танца, в котором упражнялся Пётр Иванович, и сопровождавших его мотивов из «Лучии», слушатель уже решительно не нашёл в себе сил сохранить строгое выражение почтенной своей наружности и сам засмеялся…
Но смех его, как легко догадаться, был непродолжителен. Приняв строго-решительное выражение, он подошёл к Петру Иванычу, оцепеневшему у дверей, и сказал медленно, важно, делая ударение на каждом слове:
– А что скажете вы?
Но Пётр Иваныч не мог ничего сказать, хотя и заметно было, что он хотел что-то сказать…
Тогда начальник, основательно думая, что к пресечению подобных зол должно принимать меры при самом их зародыше, счёл нужным распространиться и показать Петру Иванычу всё неприличие его поступка. Он сказал ему, что звание и самые лета не давали ему права на такое дело; что танцевать, конечно, можно, но в приличном месте, и притом имея на себе одежду, принятую в образованных обществах Европы, которая, по образованию, может вообще почесться первою из всех пяти частей света. Он сказал ему (и, по мере того как он говорил, в голосе его возрастала энергия и наружность более и более одушевлялась), что подобные пассажи простительны только грубым и невежественным дикарям, не знающим употребления огня и одежды, да и те (присовокупил он) прикрывают наготу свою древесными листьями. Наконец, он сказал ему, что подобный поступок срамит не только того, кем сделан, но даже бросает нехорошую тень на всё звание, что звание чиновника почтенно и не должно быть профанировано,
Что чиновники то же, что воинство
Для отчизны в гражданском кругу,
Посягать на их честь и достоинство
Позволительно разве врагу,
Что у них все занятья важнейшие —
И торги, и финансы, и суд,
И что служат все люди умнейшие
И себя благородно ведут.
Что без них бы невинные плакали,
Наслаждался б свободой злодей,
Что подчас от единой каракули
Участь сотни зависит людей,
Что чиновник плохой без амбиции,
Что чиновник не шут, не паяц,
И не след ему без амуниции
Выбегать на какой-нибудь плац.
А уж если есть точно желание
Не служить, а плясать качучу,
Есть на то и приличное звание —
Я удерживать вас не хочу!
Так заключилась речь, имевшая вообще на присутствующих влияние сильное, но действие её на Петра Иваныча было таково, что, может быть, ни в какие времена никакая речь не производила такого действия. Поражённый ею, из всех способностей, отпущенных ему Богом, сохранил он только одну способность шевелить или, точнее, мямлить губами, да и то делалось с величайшим усилием, и вообще в ту минуту герой наш, страшно синий, походил на умирающего, которому есть сказать нечто важное, но у которого уже отнялся язык…
Только очутившись на улице и глубоко втянув в себя струю свежего воздуха, почувствовал он, что ещё жив.
VIII
«Корабль, обуреваемый
Волнами, – жизнь моя!
Судьбою угнетаемый,
В отставку подал я,
Немало тут утрачено —
Убыток – и большой!
А впрочем, предназначено
Уж, видно, так судьбой.
И есть о чём печалиться.
Нашёл чего жалеть!
Смерть ни над кем не сжалится —
Всем должно умереть!
Почётные регалии,
Доходные места,
Награды – и так далее,
Всё прах и суета!
Мы все корпим, стараемся,
Вдаёмся в плутовство,
Хлопочем, унижаемся,
А всё ведь из чего?
Умрём, так всё останется!
На срок пришли мы в свет…
Чем дольше служба тянется,
Тем более сует.
Успел уж я умаяться
В житейском мятеже,
Подумать приближается
Пора и о душе!
Уж лучше здесь быть пешкою,
Чем душу погубить…
А впрочем, что ж я мешкаю?
Уж десять хочет бить!
Есть случай к покровительству!
Тотчас же полечу
К его превосходительству
Ивану Кузьмичу —
Поздравлю с именинами…
Решится, может быть,
Под разными причинами
Блохова удалить
И мне с приличным жительством
Его местечко дать…
Не нужно покровительством
В наш век пренебрегать!..»
Господин Прохарчин
В квартире Устиньи Фёдоровны, в уголке самом тёмном и скромном, помещался Семён Иванович Прохарчин, человек уже пожилой, благомыслящий и непьющий. Так как господин Прохарчин, при мелком чине своём, получал жалованья в совершенную меру своих служебных способностей, то Устинья Фёдоровна никаким образом не могла иметь с него более пяти рублей за квартиру помесячно. Говорили иные, что у ней был тут свой особый расчёт; но как бы там ни было, а господин Прохарчин, словно в отместку всем своим злоязычникам, попал даже в её фавориты, разумея это достоинство в значении благородном и честном. Нужно заметить, что Устинья Фёдоровна, весьма почтенная и дородная женщина, имевшая особенную наклонность к скоромной пище и кофею и через силу перемогавшая посты, держала у себя несколько штук таких постояльцев, которые платили даже и вдвое дороже Семёна Ивановича, но, не быв смирными и будучи, напротив того, все до единого «злыми надсмешниками» над её бабьим делом и сиротскою беззащитностью, сильно проигрывали в добром её мнении, так что не плати они только денег за свои помещения, так она не только жить пустить, но и видеть-то не захотела бы их у себя на квартире. В фавориты же Семён Иванович попал с того самого времени, как свезли на Волково увлечённого пристрастием к крепким напиткам отставного, или, может быть, гораздо лучше будет сказать, одного исключённого человека. Увлечённый и исключённый хотя и ходил с подбитым, по словам его, за храбрость глазом и имел одну ногу, там как-то тоже из-за храбрости сломанную, – но тем не менее умел снискать и воспользоваться всем тем благорасположением, к которому только способна была Устинья Фёдоровна, и, вероятно, долго бы прожил ещё в качестве самого верного её приспешника и приживальщика, если б не опился, наконец, самым глубоким, плачевнейшим образом. Случилось же это всё ещё на Песках, когда Устинья Фёдоровна держала всего только трёх постояльцев, из которых, при переезде на новую квартиру, где образовалось заведение на более обширную ногу и пригласилось около десятка новых жильцов, уцелел всего только один господин Прохарчин.