«Давай, очухивайся! — ментальный голос бьёт прямо в мозг, громче, чем когда‑либо. — Это морок! Ты в овраге, идиот! Кость ломай, быстро!»
Мир рассыпается как карточный домик. Школьный коридор исчезает, директор тает в воздухе, домовые разбегаются по щелям, Лена уходит из-под венца. Иван стоит на коленях у разрытой могилы, руки в крови, перед ним — череп с проломом и берцовая кость. Зеркало, которое он видел, — всего лишь старая консервная банка, блеснувшая в щебне. А рядом — живой, злой, дрожащий от напряжения мопс.
- Ты как здесь оказался? — спрашивает Иван, но Сократ не успевает ответить.
Лес вздрагивает. Из темноты выползает Костяная Нога — ослабленная, обгоревшая, с одним горящим угольком вместо глаза, но ещё живая. Она тянет костлявую руку к Ивану.
«Ломай! — орёт Сократ. — Сейчас!»
Иван хватает берцовую кость, кладёт на плоский камень, поднимает другой камень — тяжёлый, с острым краем — и обрушивает его вниз, шепча древние слова заговора, которые сами срываются с языка. Кость трескается, раскалывается, рассыпается на мелкие осколки.
Костяная Нога заходится в визге — нечеловеческом, тоскливом, долгом. Деревья дрожат, с веток срываются сухие листья, земля идёт волнами. А потом визг стихает. Тварь оседает, превращаясь в кучу серого пепла, и из пепла поднимается дым — не чёрный, не зловещий, а прозрачный, почти невидимый, и в нём угадывается фигура человека. Мужчина в старой одежде, с проломленным черепом. Он смотрит на Ивана — не зло, а с досадой. Глубокой, вековой досадой.
«Всё богатство было у меня, — шепчет голос, похожий на шорох сухой травы. — Столько золота я добыл. И из‑за одного самородка меня убили здесь же, в лесу. А нужно было просто жить и радоваться. И солнцу, и небу, и птицам. А я… зачем я это сделал? Зачем это сделали со мной?»
Иван не знает, что ответить. Он опускается на колени, осторожно собирает костяные осколки, череп, складывает их в углубление могилы. Крестит — неумело, но от души. Шепчет молитву, какую помнит: «Упокой, Господи, душу раба Твоего». Засыпает всё землёй, утрамбовывает ладонями.
Дует сильный ветер — тёплый, летний, пахнущий хвоей и мёдом. Листья шелестят, и в этом шелесте слышится что-то вроде вздоха облегчения. Тень человека в дыму кивает и тает. Лес выдыхает. Давление, которое висело над ним неделями, спадает. Иван чувствует облегчение.
— Лес чист, — говорит он вслух. — Костяной Ноги больше нет. Лесники… если они ещё живы, теперь смогут выйти. Я не опоздал.
Он хочет встать, но ноги не слушаются. Сознание затягивает тёплой волной — организм берёт своё, истощённый до предела. Иван падает на землю, успевая подумать: «Сократ рядом». И пустота.
Очнулся он от того, что язык — шершавый, настойчивый — вылизывал его лицо от носа до подбородка. Иван открыл глаза. Над ним стояло серое предрассветное небо, и в этом небе маячила морда Сократа. Живая, мокрая, недовольная.
«Живой? — спросил мопс. — Тогда не спать. Я такси вызывал, меня довезли, а ты лежишь».
Иван приподнялся. Голова кружилась, но в остальном он был цел. Ладонь перевязана чем‑то чистым — похоже, Сократ нашёл бинт в рюкзаке и намотал как смог, узлами вверх. Рядом, на камне, лежала пастила, обёрнутая в фольгу.
«Жуй, — скомандовал Сократ. — Саган‑дайля. Твой же рецепт, помнишь? Бодрит лучше любого кофе. Я положил в собачью сумку — на всякий случай. Думал, ты меня не возьмёшь, вот и прихватил запасную пастилу. А ты, как всегда, без меня чуть не помер».
Иван взял пастилу, сунул в рот. Вкус горьковатый, травяной, с мёдом. Силы действительно начали возвращаться — медленно, но верно.
— Как ты добрался сюда? — спросил он.
«Хитростью, — мопс довольно прищурился. — Ты телефон с собой унёс, а мне что оставалось? Я сначала начал скулить и звать на помощь. В номер пришла девушка-администратор — та самая, которая меня гладила и говорила, что я как человечек сижу. Я скулил ещё жалобнее, она наклонилась меня погладить. А у неё из кармана униформы торчал телефон. Я стащил, пока она отвлеклась. Она сказала: „Ой, пойду тебе печеньку принесу“, вышла в коридор, а я за это время с её телефона вызвал такси до Столбов. Написал в приложении, что пассажир — собака. Потом, когда она вернулась с печеньем, я прошмыгнул у неё между ног и — по коридору, по лестнице, на улицу. Такси уже ждало у входа. Водитель сначала офигел, но я запрыгнул, гавкнул и показал лапой в сторону леса. Он почесал затылок и поехал. Высадил меня у шлагбаума и уехал. Сам с собой разговаривал: „Это последний рейс, поеду домой, спать и к психиатру“.
Иван представил эту картину и слабо усмехнулся.
— А девушка?
«А что девушка? Наверное, до сих пор ищет свой телефон. Но я его в номере оставил, на кровати. Пусть найдёт. Ничего личного, выживание».
Иван с трудом поднялся, опираясь на камень. Огляделся — овраг, щебень, следы раскопок. Ни костей, ни зеркала, ни Костяной Ноги. Только серая зола и свежая земля. Он постоял минуту, прислушиваясь к себе. Лёгкие дышали ровно — сейчас, после всего, не болели. Но он знал: проклятие, тянущееся из Хакасии, никуда не делось. Оно притаилось, ждёт, когда он выйдет за положенный срок. Просто сейчас, в эту минуту, он был свободен от хромой твари.