* * *
За столом под старой липой, где ждали чашки, соты в глиняной миске и хлеб, о перезревшем разговоре сперва не вспоминали. Савелий Карлович всё больше расспрашивал. Забава рассказывала и про агентство, и про Макошь, и про упыря Клыкова, и про джинна с подвалом золота. Старик-ворон хохотал, и от его взрывного каркающего смеха с липы снималась и вновь усаживалась галочья мелочь. Кодекс больше молчал, но Забава видела, как осторожно расправляются плечи молодого ворона, обычно сведённые в дугу, будто он всю жизнь просидел меж книжных стеллажей, и никогда не летал.
А потом Забава взяла ложку мёда.
Мёд был ароматный, янтарный, тягучий, сладость с ложки тянулась, как полагается, кольцами. Забава отправила его в рот, приготовилась зажмуриться… и не зажмурилась.
– Вкусно, – сказала она вежливо.
– Вот, – встрепенулся Савелий Карлович, и весёлость сошла с него, как сходит вода. – «Вкусно». Слышал, птенец? Вежливое слово «вкусно» про мой мёд. – Старый ворон повернулся к своему бывшему ученику. – А теперь скажи ей, как раньше было. Ты же помнишь, я тебе банку слал каждую осень.
– Помню. – Кодекс взял ложку, попробовал и задумался, как замирал обычно над самым сложным документом с трудно переводимой навской вязью – От этого мёда, Забава, раньше вспоминалось. У каждого своё. У кого – детство, у кого – человек, у кого – родное место. Одна ложка, и тебе возвращали что-то, что ты считал давно потерянным. Старики в архивах называли такой мёд – «благоярным» или «ярь-мёд». Его нельзя было есть помногу… – юноша отложил ложку, – и его нельзя было спутать ни с чем. А это – просто хороший мёд. Вкусный, но пустой.
– Третий год пустеет, – сказал старый ворон. – Первый год я на погоду грешил. Второй – на себя, на старость. Рука, мол, не та, догляд не тот, пчёлы своевольничают. А этой весной… – старик поднялся. – Пойдём. Показать надо.
Втроём они прошли через пасеку, Забава заметила, что пчёлы, гудевшие вроде бы обычно, вблизи двигались как-то устало, без злой весёлости и рабочего азарта.
Они миновали колодец, и направились к дальнему краю сада, где под липами, сросшимися в один трёхствольный шатёр, стояла борть. Не улей, а именно борть, дуплистая колода старее самого старого из здешних деревьев, потемневшая до черноты, со следами резьбы, которую время почти съело.
– Кланяйтесь, – негромко сказал Савелий Карлович. – Тут хозяин живёт.
Забава присела в неуклюжем реверансе, Кодекс поклонился по древнему обычаю в пояс. И тогда из щели борти, из темноты, где сонно ворочались пчёлы, выплыло…
Оно было соткано из пчелиного гуда, света сквозь листву, запаха воска и склеено мёдом. Существо размером не больше не самого упитанного кота, похожее очертаниями на бородатого старичка. Оно висело перед гостями, как облачко пыльцы, слегка расплываясь по краям, и Забава с ужасом поняла, что расплывается оно не нарочно, ему просто не хватает сил.
– Бортей Мёдович, – представил старый ворон со скорбной нежностью в голосе. – Дух-хранитель этой пасеки. Хозяин благоярного мёда. Тыща лет договору, что дед его деда заключал с дедом моего деда… а ныне, сами видите. Исчезает хозяин, и мёд с ним силу волшебную теряет. И я, старый пень, всё лето вспоминаю слова договора, и не могу вспомнить. Понимаешь, птенец, к чему я тебя восемь лет зазывал, а последние три, так-то особенно?
Кодекс стоял очень прямо и смотрел на расплывающегося перед ним духа-хранителя.
– Понимаю, – сказал он. – Ты звал не в гости, Карро. Ты звал на службу.
* * *
Вечер первого дня на пасеке закончился, как положено, за богато накрытым длинным столом, при лампе, вокруг которой толклась мошкара, и с историями, от которых Забава попеременно то давилась чаем, то требовала подробностей.
– …а ещё было ему лет семь, – старый ворон разошёлся вовсю, и седые брови его ходили ходуном, – и вычитал он в книжках про по-ря-док. Что всякой вещи место, а всякому делу час. И устроил мне на пасеке учёт. Ульи пронумеровал. Это ладно, пусть дитя играет, думал я. А птенец мне инвентарь переписал. Я решил, что и это стерплю. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось. Но когда я узнал, что он пчёл считает…
– Пчёл?! – лицо Забавы засияло от улыбки.
– Поштучно. Сидел у летка с грифельной доской три дня. На четвёртый ко мне приходит, крыло на отлёте, вид загнанный, и докладывает: «Карро, в седьмом улье вчера было девять тысяч двести четырнадцать, а сегодня девять тысяч двести девять. Пять пчёл». И доску мне под нос суёт. «Утрачено, – говорит, – без оформления!»
– Их утратил залётный скворец, – попробовал объяснить Кодекс, но стало только смешнее. – И я считаю, что скворец должен был быть учтён.
– Он потом и до скворечника добрался! – Савелий Карлович хлопнул ладонью по столу и по-доброму рассмеялся. – Табличку рисовал с пчёлками и, потом повесил её. «Жилец: скворец обыкновенный, одна штука. Основание вселения: согласие собственника и сезонная аренда»! У меня она теперь на чердаке лежит, я потом покажу.
– Не надо, – испуганно закачал головой Кодекс.
– Надо-надо. – засмеялась Забава, – А правда, – спросила ведьмочка, отсмеявшись, – что первое слово он прочёл в пасечной книге?
– Правда. Только не слово, Забавушка, а запись целиком. Я его тогда уже полгода как подобрал. Молчал он у меня. Ну как молчал, каркал по-вороньи, а по-людски ни звука, хоть и мог уже, но не хотел. Вредный был малец. Сидит, бывало, на жёрдочке у стола и наблюдает за мной. Внимательный такой, глазки бусинки. И вот вечером я записываю: «Июня двадцатого дня роились. Хозяину – благодарение». А воронёнок мой вдруг с жёрдочки голоском хриплым, нечищеным: «Бла-го-да-ре-ние. А это кар-му?». Не «дай» и не «мама», а «благодарение это кому?». – Старый ворон прослезился. – Я тогда и понял, что растёт у меня уважаемый книжник, что учится ему надо. Ведь кто с благодарения чтение начинает, у того душа учётная, но правильная. Такой сперва спрашивает, кому мы должны, а после уж, кто должен нам.
Стало непривычно тихо, только мошкара стукалась о лампу. Кодекс разглядывал узор скатерти, рискуя прожечь на ткани дыру, Забава смотрела на него, а старый ворон глядел на обоих сразу, и по лицу его было видно, что этим взглядом он тоже ведёт какую-то свою, стариковскую запись в иной книге, чем просто учёт пасечника. «Июля такого-то дня. Птенец дома. Благодарение».
* * *
Участок номер тринадцать товарищества «Заречные зори» встретил Горынских в точности так, как описывал Огурцов. Заросшая тропа от калитки к старому домишке, бурьян-трава на месте огорода, развалюшка с провалившимся крыльцом и лесок за ним, тёмный, заваленный буреломом так, что дальше опушки взгляд не проходил. Даже солнце соваться в этакую чащу не рисковало.
– Хозяин дома, – сообщил Горан, оглядывая опушку. Муж не спрашивал, он утверждал. – И смотрит на нас минут пять. Вон из того орешника.
Орешник обиженно зашуршал.
– Мы из юридического агентства «Последний шанс», – представилась Анастасия в сторону деревьев, доставая визитку и кладя её на пень вместе с печеньем, так, как обычно выкладывают угощение на алтарь на капище. – Представляем вашего соседа, Павла Павловича Огурцова. У него к вам претензии по границе участка. А у меня к вам, хозяин, один вопрос, и совсем не про границу. Коли выйдете, я спрошу. Не выйдете, так мы уйдём, и останетесь вы с бетонными столбами и участковым, а они, поверьте, разговаривают куда хуже нас. И если первый раз беда миновала, не значит, что во второй, сюда не с экскаватором приедут.
Лесок подумал, посовещался с орешником. Пошумел вершинами, хотя ветра и не было. А потом бурелом на опушке разъехался, как театральный занавес, и наружу выступил леший.
Был он ростом выше Горынского, и в плечах шире, весь будто свалянный из мха, древесной коры и сумерек. С огромной лохматой бородой, в которой запутались две шишки и обиженного вида паучок. Глаза у лесного хозяина зелёные, опасные, как, болото, смотрели на чужаков, впрочем, не грозно, а настороженно и до странного виновато.