Есть ли что более несносное, чем пересаженный на чужую почву и демократически оскоплённый пафос титанов? Натянутый так, что вот-вот лопнет, вымученный язык духа, который тужится, уничтожив высшие ценности, заменить их новыми, прикладной язык политической критики, обесчещенный навычной страстностью… Однако душевно-умственное состояние демократического агитатора вполне устойчиво! Фанатизм, гротесково-карикатурные черты в критике политического пророка, право, не должны вызывать беспокойство за его душевное здоровье; они не являются признаком действительной, мучительной, подготавливающей коллапс экзальтации и перенапряжения. За ними нет безумия, а если честно, так вообще ничего нет, кроме, пожалуй, совершенно безответственного плезира, извлекаемого художником из жеста. Трезвость неплохо уживается с этим жаром, со стилем критиканствующего гротеска, который есть не разрушительная страсть, а литературная школа, и, упражняясь в нём, вполне можно пользоваться успехом и жить в своё удовольствие. Царизм и русский полицейский режим, конечно, не сравнить с нашим «господским» хозяйством, и Достоевский-то как раз страдал. Но ни разу, ни из уст, ни из-под пера не вырвалось у него ни слова против правительства, не говоря уже о том, чтобы он хоть на миг отчаялся в России. Но как же, ради всего святого, политически страдал немецкий литератор, его-то в чём ущемляли немецкие «порядки»? Когда он зазывал нас на церебрально-эротические оргии, околоточный сохранял почтительную дистанцию. Беспрепятственно, ничем не рискуя, не имея нужды даже думать про какую-нибудь Сибирь, политик издавал свои радикальные манифесты во славу идеала истины, республики – и, понося империю, власть, «господ», он пользуется языком, которым Ницше громил христианство.
Смешно, ей-богу. И не менее смешно оттого, что большинство немцев эти манифесты не больно-то волновали. И если кто-то не принимал их всерьёз, считал художническим плезиром и эскападой – это непростительно? Да коли бы у нас на протяжении сорока пяти лет были lettres de cachet, lits de justice, Бастилия, «Олений парк», двор паразитов, физически и духовно опустившийся народ, короче, все злоупотребления режима Бурбонов, то и тогда отчаяние литератора цивилизации от того, что нация «приняла» от господ, не могло бы негодовать страшнее. Но когда, уверял он, мера переполнится, когда истощится терпение даже у этого отупевшего народа, когда дело дойдёт до сведения счетов с «господами», суд будет грозен, суд будет страшен! Не думаю. История и её толкователи учат нас, что дикость и ужасы революции всегда в точности соответствуют ужасам дурного правления, которое её в конечном счёте и порождает. Все кошмары и глупости Великой революции, детская беспомощность «конституционного» собрания, теоретический вздор и практические преступления, коими было наполнено правление литераторов и филантропов, явились неизбежными следствиями безграничной политической незрелости нации, соответствовали духовному состоянию народа, под воздействием угнетения сделавшегося невежественным и жестоким. Предположим, в Германии не сегодня-завтра произойдёт радикальное изменение строя или даже событие, которое примет внешние формы революции; не думаю, что материализуются чудовищные угрозы литератора цивилизации; более того, полагаю, взору его, погружённому в историю всех этих noyades, fusillades, guillotinades, насаженных на копья голов и прочих оргий разума, явится зрелище народа, который уже имевшимися свободами неплохо подготовлен к новым и едва ли подвержен опасности попасться в сети радикальным теоретикам, приторговывающим общими фразами старьёвщикам, не терпящим ни малейших возражений учителям революции, бродячим проповедникам свободы, демократическим инквизиторам и устроителям филантропических маскарадов.
Нас и вправду не особо трогало то ораторское искусство, мы считали его «самоцелью», выражением темперамента, политическим l’art pour l’art; мы не видели реальной связи между ним и действительностью, полагая, в числе прочего, что о «правлении сабель» временами можно было говорить во Франции, но не в Германии. Мы не знали, что, рассуждая о правлении сабель, немецком рабстве, жалком верноподданничестве, об унижениях целых поколений, немецкий литератор цивилизации лишь выражает мировое демократическое мнение о Германии, которое было и остаётся его собственным; это стало очевидным лишь с началом войны, когда либеральная пресса во всех уголках земли практически дословно повторила то, что он твердил всегда; и тогда-то возникла настоятельная потребность защититься. Я утверждаю: немецкое самоощущение, субъективное сознание нации, внутренние факты резко противоречили этим прокламациям. Я тогда не доверился себе – ведь может статься, я толстокож и невнимателен. Но как следует покопал, поискал – у тех, кто имеет право на суждение, кому доверять есть все основания, у кого поучиться никому не зазорно, среди них были куда как радикальные умы; их слово, идущее вразрез с негодованием литератора цивилизации, оказалось исполнено единодушия, и хоть что-то оно должно означать. «Не потерпим же оскорблений в адрес нашего уютного, надёжного, чистого, солидного родного дома, где мы свободнее почти всех так называемых демократических народов…» Это Оппенгеймер, в целом не самый уютный учёный, мечтающий раз и навсегда покончить с крупным землевладением; и курсив не мой – авторский. Но подобное слышалось со всех сторон. «Личная свобода и человеческое достоинство у нас нигде не страдают…» «Гражданская свобода защищена от произвола государственных инстанций не хуже, а то и лучше, чем в других странах…» «О враждебном культуре, асоциальном, деспотичном немецком милитаризме болтают те, кто не знает или не желает знать нашей внутренней ситуации…» «Свободный и гордый народ, чувствующий, что его несёт наверх великая сила будущего…» Чудовищный самообман? Нет, ощущение свободы, силы, будущего объективировалось в богатырских деяниях, подтвердилось победой, которая, повторим, в некоем высшем смысле уже не может обернуться поражением; и везде, где мир воспринимает не одураченный разум – что борцов, что не-борцов, – везде, где жив исторический инстинкт, в немецком естестве (с радостью или беспокойством и угрызениями совести) угадали, увидели черты первопроходцев, предводителей, черты отнюдь не холопские, каким-то образом чреватые будущим.
Стоило враждебности прорваться наружу, как не осталось никаких сомнений в том, что мировой либерализм, впопыхах перепутавший себя с мировым прогрессом, сплотился против Германии, а моральную поддержку она встречает лишь у консервативных сил. Однако это произошло исключительно по недоразумению и сбило всех с толку, не доказав, в сущности, ничего, кроме выхолощенности политической терминологии. Георг Брандес, конечно же, бывший всегда либералом, но прежде всего свободным человеком, во время войны опубликовал в Германии сочинение под названием «Берлинские воспоминания», в котором рассказал: «Когда Бисмарк решительно порвал с Манчестерскими принципами, методы войны, что повели против него вольнодумцы, показались мне настолько абсурдными, что, прожив четыре года в Германии, я опубликовал статью «Противники государственного социализма», где, несмотря на серьёзнейшие претензии к канцлеру, вынужден был признать правоту не их, а Бисмарка. Я писал: “Было бы косным доктринёрством в ходе экономико-политической полемики лишь на основании отношения правительства к религиозной реакции и использования им древних племенных и сословных предрассудков упрекать его в сплошной реакционности и полагать, что прогрессизм в данном случае равнозначен прогрессу. Напротив! На сей раз современная точка зрения, точнее, перемены, но прежде всего инициатива, гениальное дерзновение именно на стороне Бисмарка; а партия прогресса представляет бесплодный и скудоумный консерватизм”». Этим прелестным анекдотом мудрый старец блеснул в немецкой газете, несомненно, не просто так. Он хотел сказать, что прогрессизм и в этой войне не равнозначен прогрессу, а также показать, где на самом деле «более современная точка зрения», «перемены», «инициатива», «гениальное дерзновение», а где «бесплодный консерватизм»; и впрямь, если бы мировой либерализм («цивилизация») ещё олицетворял собой прогресс, если бы за ним было будущее, то за него не стоял бы горой весь мир, он не достиг бы дикарского состояния, уже грезящего «свободой». Какова бы ни была сегодня (в мае 1917-го) духовная сила сопротивления Германии, в 1914 году стране удалось угадать, что вера в передовизм, победоносность, революционность западных идей на деле – суеверие; Германия была проникнута сознанием того, что прогресс, современность, молодость, гений, новизна на немецкой стороне, до осязаемости верила в истинную революционность своего душевного консерватизма, в отличие от консерватизма «бессмертных принципов».