Ещё раз: демократия – это господство политики. Не должно быть и не будет ничего – ни мысли, ни творчества, ни жизни, – где нет политики, нет с ней точек соприкосновения, где она не чувствуется. Политика как атмосфера, окисляющая весь воздух жизни, проникающая в организм с каждым вздохом и образующая тем самым главный элемент душевной структуры; политика как гонительница музыки, до сих пор удерживавшей первенство в иерархии общественно-художественных интересов нации, гонительница, повторяю, музыки, как и литература, которую нужно понимать исключительно как близнеца политики, если вообще ей не тождественную, которая является её естественной союзницей в борьбе с владычеством музыки, – итак, политика на пару с литературой (коли последняя не лишена светскости, иными словами, риторична, психологична и эротична), их помесь, надушенная литературой политика, приправленная политикой литература как национальный туман и дыхание жизни – вот что такое демократия, жизнерадостное государство для романистов, и мы его получим! Да, литератор цивилизации догадался, что литературность Германии, её литераризация, психологизация, чему мощными рывками содействовали такие гении, как Гейне и Ницше, о чём – с сознательным усердием или же нет – позаботились мы все, в том числе и я, что эта литературность дошла до точки, где должна перейти в политику, где связь психологического мышления, элегантной формы с политической свободой проступает с очевидностью. Это звёздный час литератора цивилизации, он пробил и даёт ему национальные права, коими его коллега у других народов пользуется уже давно. Первым требованием этого часа должно стать основание Германской академии – потихоньку я выдвигал его уже давно. Германская академия или что-нибудь в пандан римскому «Лингвистическому обществу Данте Алигьери», председателем которого является премьер-министр Бозелли; учреждение и ежегодное присуждение «Большой премии за ораторское искусство» – необходимый инструментарий литературно-политической, парламентской эпохи, в которую мы вступаем. Официальный статус литературы, официальный статус литератора – вот требование политического часа. Мы получим ту жульническую власть духа, какую, например, демонстрируют названия постоялых дворов вроде «A l’Idée du Monde». Как центр скототорговли в каком-нибудь немецком ярмарочном городке подойдёт и кофейня «Шопенгауэр», а уж коли французские рыболовецкие суда именуются «Pensée» или «Honneur et dévouement moderne», то придётся переложить это на немецкий, хоть будет и непросто; дух не потерпит, чтобы морские просторы бороздили наши убогие названия вроде «Клаас» или «Шлутуп», под его просветлённым владычеством наши крейсера будут зваться не «Блюхер», не «Гнейзенау», а «Гёте» и «Лихтенберг», а там, глядишь, и «Э.Т.А. Гофман» или «Вакенродер», если же вас смутит, что торпеда вспорет брюхо не какому-то старику «Блюхеру», а «Гёте», так это будет лишь отрыжкой той отсталой чувствительности, которая, к примеру, морщится, когда гостиничные воры снуют на постоялых дворах под вывесками «Философия» или «Справедливость».
Прошу меня простить: вместо того чтобы широкими мазками набросать картину ожидающей нас блистательной, безоблачной будущности, я пустился в подробности. Они вполне пригодны для передачи аромата той яркой, политически-литературной атмосферы, из которой родится наша новая национальная жизнь, где ей отныне жить. Там и тогда, где и когда речь заходит об установлении народовластия и демократии, нужно различать две фазы. Первая – революционная, нам придётся её пройти, могу добавить, мы уже в неё вступаем. Кто же не распознает сегодня (пишу в апреле 1917 года) революционный настрой немецкой духовности? Народное государство, коего по неоспоримому праву времени алчет стар и млад, что́ оно, как не руссоистская общая воля представленного государством сообщества, которая, собственно, и является государствообразующим фактором? Публицисты пишут исключительно о Вольтере, Фигаро, о «человечестве», в большой моде маркиз Поза, а театральные пьесы, академический революционный пафос которых лишь наполовину прикрыт психологией, эстетизмом и истеричной эротикой, интеллигенция встречает буйными аплодисментами. Итак, первая фаза – революционная: ослепительно сияет вера, что наконец-то наступает царство права и счастья, и все умы, даже самые вздорные и невежественные, охвачены политической страстью. Ипполит Тэн, цитируя летописца 1790 года, так описывает это состояние: «Приказчик, начитавшись «Новой Элоизы», школьный учитель, переведя пару страниц из Ливия, художник, полистав труды Роллена, любитель прекрасного, зазубрив путаный язык «Общественного договора» Руссо и став в результате публицистом, – все пишут свою конституцию…» И уже от себя Тэн продолжает: «При помощи восьми-десяти сервированных фраз из катехизисов по шесть су, тысячными тиражами распространяемых в предместьях и сёлах, деревенский адвокат, таможенный чиновник, билетёр, караульный становятся законодателями и философами. <…> И такие люди читают лекции о людях и предметах, прежде казавшихся им недосягаемо далёкими. Адресуют свои лекции народу, пишут заявления, принимают аплодисменты и восторгаются собственным умением произносить прекрасные, высокопарные тирады. <…> Пристрастие к словопрениям, придиркам, софизмам вытеснило всякое разумное общение. Жулики разглагольствуют о нравственности, гетеры – о гражданской добродетели, а порочнейшие типы – о достоинстве рода человеческого…» Итак, это первая фаза. Она не особенно красива, симпатична или как-то там человечна. Ибо от всеобщего политического перегрева глупости становится неловко, он по-человечески огорчает – по крайней мере у нас, где в самом деле крайне развито инстинктивное к нему отвращение (и снова всплывает в памяти мой друг, тот, в форменном мундире). Но эта фаза краткосрочна; за ней следует сопряжённый с немалыми лишениями порядок, жизнерадостно-печальный компромисс, «реализация» принципа, которая, разумеется, только и может быть таким компромиссом, таким состоянием, которое большинство граждан, остерегающихся пока откликаться на всеобщий политический призыв, предоставляя это тем, кто сделал его своей сомнительной и двусмысленной профессией, наблюдает насмешливо и откровенно скептично; однако подобный настрой весьма желателен, поскольку несёт в себе бунт, превращает апатичного, враждебного духу бюргера в подвижный, легко воспламеняющийся элемент, в европейца, в человека… В этом передовом душевном настрое он созерцает то самое достигнутое наконец жизнерадостное государство, республику камрадов и арривистов, сверкающее, не умолкающее ярмарочное чудо, неутомимые качели, на которых поочерёдно взмывают в воздух газеты, женщины, палаты парламента, рыцари удачи, олигархия «общества», не самого «хорошего общества», но зато оно воистину золотая литературная жила, по-человечески невероятно полнокровная область исследования для авторов сатирических комедий и скептических романов… Очеловеченное государство, олитературенную, анимированную эротикой политику «психологического мышления» и элегантных форм, политику дамских угодников – мы их получим! Ничего не понять в демократии, не осознав её женственного уклона. «Свобода и продажная девка – самые космополитичные вещи под солнцем». Какой интернационал удержался даже в мировую войну? Горизонтальный. Политико-общественные идеалы нашего литератора цивилизации нашли своё воплощение пока не столько в Париже, сколько в Бухаресте. Мы на очереди. Наши суды тоже станут оправдывать интересных женщин-убийц – по соображениям будь то галантности, партийной политики или и того и другого. Ибо какое дело, какой вопрос немедля не извращается, не превращается в тот оселок, на котором партии пробуют свои силы? Сразу же не попадает в лучи неверного, уродующего света политики, читай партийной политики? Политика как единственное средство познания, администрация, натасканная в духе правящего на данный момент парламентского большинства, разъеденный политической коррозией офицерский корпус, политически зачумлённая юриспруденция, словесность как ходульные пьесы и душеведение на основе социального сравнения вплоть до tout-est-dit, сплетни, скандалы, великолепные, возвышающие и воспламеняющие граждан политически-символические конфликты эпохи в сменяющих друг друга хороводах, в год по хороводу – вот что мы получим, вот как будем проводить свои дни.