Этим всё сказано. Ибо зачем же по пунктам отвечать на арию ненависти и подозрений, из которой я выписал здесь несколько наиболее блистательных пассажей? Что, например, возразить на обвинение в патриотическом карьеризме? Я знаю за собой склонность к самоистязанию, наверное, не очень мужскую готовность проецировать на себя проникнутые ненавистью, злобой сделанные на меня шаржи и соглашаться с ними. Но на упрёк в карьеризме я лишь развожу руками, тут ничего не могу сказать. Я никогда не отличался особым умом в отношении к миру и его могущественным силам, будучи для этого слишком один, слишком «поэт»; а ещё, как мне кажется, данная книга свидетельствует о том, что политика чужда мне и в этом смысле. Сталкиваясь с политикой в художественной сфере, я наблюдаю за ней не с возмущением, а с изумлённой улыбкой. Вот вижу, один маэстро публично расстилается перед «молодым поколением», про себя его презирая; это умно. Вот слышу, другой (или тот же самый) провозглашает «последнего репортёришку» братом по духу, правда, лишь в том случае, если его газетка присягнула демократическим принципам, и это опять же умно, ибо так становятся идолами и любимцами великой – леволиберальной – прессы. Вижу, третий (или всё ещё тот же самый) добивается благосклонности масс, рекомендуясь певцом демократии. То есть придаёт своей поэзии внутриполитическую актуальность, втихомолку смешивая любовь с ширпотребом, сочетая добродетель и выгоду. Карьеризм? Не исключено. Мне оно как-то чуждо – забавно, но чуждо. А патриотический карьеризм? Разумеется, бывает и такое. В любой стране можно, пристегнув патриотизм, обделывать свои дела. Однако я прекрасно понимаю, что сталось бы с моей повадкой и манерой говорить, диктуйся они тем, что умно. Мне пришлось бы запереть рот на замок, ставить моему сражающемуся народу пацифистско-гуманистические палки в колёса, что ни слово объявлять войну преступлением Германии против духа; никакого ордена ни за какое эссе о Фридрихе я бы всё равно не получил, но честь литератора была бы спасена. На такое я оказался не способен. И неспособность эта стяжала мне обвинение в том, что из честолюбия (пардон, тщеславия) я-де проповедую «националистический катехизис».
Что бы ни наполняло националистический катехизис, я, как мне кажется, всегда в нём несколько плавал, в этом и проявляется моя немецкость, а война тут мало что переменила. Да, подъём 1914 года и меня подтянул к вере и к символу веры в то, что народ, своеобразную честь принадлежать к которому я имею, обладает немалыми правами на господство, правомочными притязаниями на долевое участие в управлении Землёй, короче, на политическую власть, и может, даже должен добиться признания своих естественных прав. Сегодня у меня бывают, по меньшей мере, часы, когда вера эта шатается и почти сникает, поскольку, говорю я себе, народ мирового господства – ограниченный, жёсткий, упоённый собой, подкованный в национальном, каким и обязан быть такой народ, – вряд ли позволил бы своим благороднейшим умам сбить себя с толку по вопросу о собственных правах, как то случилось в Германии. Нация была исполнена собой и своим правом пять-шесть недель, едва ли дольше, хотя подвиги её именно тогда и достигли устрашающих и навечно памятных (другим) размеров. Немедля усилилось резкое ответное давление, и эту национальную исполненность припечатали как духовно ненациональную и стремительно опозорили в глазах нации, причём способом, немыслимым ни в одной другой стране. Да где же он, немецкий национализм? Хотел бы я иметь способность желать, чтобы он был. Сегодня, в разгар войны, перед лицом враждебной решимости-сплотимости, о которой у нас мало кто пытается составить представление, знаменитый публицист, охваченный панъевропейским чувством, вдруг набрасывается на национального педагога от литературы, Лессинга, поскольку тот назвал французов тщеславной нацией, критически отозвался о господине де Вольтере и ввёл в свою прусскую солдатскую драму фигуру Рико. Лессинг, утверждает публицист, себя тем самым опозорил и нанёс неисчислимый ущерб. В ответ – стон из глубин национальной души: «Как это верно!» Да, и впрямь расцвет немецкого шовинизма. На третий год войны наша национальная слабость устраивает настоящие оргии, давно уже немецкая готовность к самокапитуляции и самоотчуждению вновь достигла почти совершенства. Не окажись мы перед голым экономическим «иначе конец», стремительному процессу забвения, очередной утраты себя не было бы никакого удержу, не было бы никакого «продержаться». Восхищение немецкими подвигами? Может, оно встретится в Швеции, но не у нас – так и должно быть, и не надо говорить, будто я хочу, чтобы было иначе. Ненависть к заклятому врагу? Её нет. Сплошное восхищение врагом, а выражающееся в нём сознание силы есть сознание лишь физической мощи, но никак не национальной крепости характера. Тут сознание надёжности границ, этой погибели всякого национального пафоса. Ибо создать в Германии духовную возможность для национальной страсти способно только глубочайшее унижение, крайние бедствия; а эта война проклята, не потому что дела наши не вполне хороши, а потому что они не вполне плохи; эта половинчатость, дарующая стране чувство безопасности, взращивает равнодушие к происходящему, общественную апатию и человеческую испорченность; надо сказать, в национальном плане хуже и быть не могло. «Никогда не будет жалок тот, – говорит Гёте, – кто ощущает в себе некое право требовать». И ещё: «Справедливость – свойство и фантом немцев». Просвещённый народ, кто бы отрицал, справедливый. Но народ мирового господства? Сомневаюсь. А каждый второй день не сомневаюсь – в обратном.
Нет, националистическую катехезу Германия усваивает плохо! Но разве не в этом опора твёрдой веры в свою миссию? Националистический катехизис лелеют и пользуют политические, демократические народы; его проповедуют их идеологи; в число «бессмертных принципов» революции входит и национальный, и сегодня именно ему выпала роль служить идеологическим динамитом для разрушения Австрии. Демократия и национализм одного происхождения, они одно и то же. И виновата (воспользуюсь и я, в конце концов, этим словечком), виновата в сегодняшнем состоянии Европы, в её анархии, в борьбе всех против всех, в этой войне националистическая демократия. Национальный принцип – принцип атомистический, анархический, антиевропейский, реакционный. Демократия реакционна, поскольку националистична и напрочь лишена европейской совести. Кто среди врагов Германии может похвастаться европейской совестью? Может, Англия, не говоря уже о бесстыдстве мелких национальных эгоизмов? Европейская совесть, наднациональная ответственность жива единственно в аполитичном и антидемократическом народе, в Германии, но немецкий литератор цивилизации этого не видит. Он с просветлённым ликом внимает льющимся из уст западного ритора фразам о «свободном сообществе государств», о «демократическом союзе народов», о «демократическом мире» – фальшь, потому что сам в них не верит, и ни один разумный человек на всём белом свете не поверит в это сообщество, в этот союз и в этот мир. «Верите ли вы в союз народов?» – воскликнул господин Жорж Клемансо в своём парламенте. И воцарилось молчание… Нет, Европе нужен не мир националистически-интернациональной демократии, он невозможен, его никогда не будет, это была бы вековечная анархия. Да будет мир в Европе не интернациональным, а наднациональным, не демократическим, а немецким. Мир Европе может дать лишь победа и сила наднационального народа, усвоившего высочайшие универсалистские традиции, богатейший космополитический дар, глубочайшее чувство европейской ответственности. Да покоится мир Европы на силе Германской империи, неприкосновенной отныне для интриг, на том, что самый просвещённый, самый справедливый, подлинно любящий мир народ будет и самым могущественным, господствующим. Если это значит исповедовать националистический катехизис, что ж, тогда и я его исповедую и всегда исповедовал. А потому, уверяет филантроп, «своими руками приблизил» войну.