— Да, на троих детей пошла. Говорит: «Ничего, терпимо. Коли напасть какая, так на всех сразу делится, а не на одну меня падает». Да ты его знаешь, Губин из механического отдела.
— Ну-ну, Губина-то Люся его жена была?
— Она самая. От сердца померла позапрошлый год.
Сережа, привыкший к таким разговорам, — в коридоре, на кухне они велись всякий вечер, бесконечные, как сама жизнь, — слышал лишь голоса Фаины и матери, сменявшие друг друга, точно два инструмента в неспешном музыкальном дуэте, но то, о чем говорилось, не доходило до него, разве только часто упоминаемые и прежде безликие имена и фамилии женщин, работавших на фабрике. Он не сводил глаз с девушки и все подмечал в ней с какой-то обостренной, взволнованной чуткостью: и серебристый пробор в разобранных надвое гладких волосах, когда она наклоняла голову, и порхающее, медленное, согласное движение ресниц, и округлые, мягкие впадинки, что обозначались в углах ее сомкнутых губ. Это выражение скуки и терпения на ее лице заметила и хозяйка.
— А вы займитесь чем-нибудь, побеседуйте, — живо перебила она разговор и повернулась к Сереже: — Сынок, ты приемник дай послушать, книжки свои покажи — развлеки гостью.
Фаина закивала, подтверждая ее слова. Римма послушно встала с табуретки и пошла к Сереже, заведя руку за спину и ладонью поводя машинально по текучему подолу платья, который так и заструился округлыми складками вдоль ее тела.
— А что, есть приемник? — спросила она, слегка приподнимая брови. — И где же?
— Да вот он, — показал Сережа на пластмассовую коробочку, достал из-за стопки учебников наушники, надел их на голову и, повертев ручку настройки, с улыбкой, щурясь, посмотрел на Римму. — Вот, Лемешев как раз поет. Хочешь… хотите послушать?
Римма нерешительно кивнула, и он протянул ей наушники. Она взяла и, не надевая, поднесла их к уху, выглядывающему из-под натянутых косами, кое-где повыбившихся прядок.
— Верно, — удивилась она, — Лемешев. У наших соседей тоже приемник, но не такой. Он большой, светится, когда работает, его и через стенку слышно.
— Это ламповый, — завистливо вздохнул Сережа. — И я такой куплю, вот пойду работать… А пока мне хватает и этого, детекторного. Днем станций всего две или три, иногда «Маяк» бывает, зато уж вечером одна на одной…
— Маяк? — Римма отвела наушник от щеки. — А что это такое?
— Ну, там пластинки заводят. Ты не слышала никогда?
— Нет.
— Сейчас поищем. Дай сюда на минуту. — Он отсоединил наушники от наголовника, один прижал к правому уху, а другой вернул Римме. Шнур был короток, и Сережа сам подвинулся к девушке и плечом ощутил ее круглое теплое плечо. — Сейчас поищем, — повторил он, переключился на средние волны и стал вращать ручку настройки.
Из шорохов и потрескиваний эфира пробился на секунду далекий, слабый голос диктора: он говорил об атомной бомбе и борьбе за мир. Сережа еще повернул ручку и обрадованно заблестел глазами: пели Бунчиков и Нечаев, радиомаяк передавал свой обычный концерт.
— Вот он, — Сережа взглянул на Римму, и девушка кивнула ему с легкой, будто отсвет заката на белом облаке, улыбкой, и улыбка все не сходила с ее ярких, выпуклых губ, это она улыбалась песне про агронома Галину и влюбленных в нее дружков. А в душе Сережи опять дрожала в сладком напряжении нежная, чуткая жилка, казалось, подпевала:
Мы в нее влюблены,
Ты да я, да мы с тобой.
Оба ходим, глаз не сводим
С нашей Гали дорогой…
Когда песня отзвучала, Сережа объявил:
— А сейчас — «Спят курганы темные»… Тебе нравится?
— Ага.
— Мне тоже… Да что мы стоим?
Он положил свой наушник на стол, принес для себя табуретку, на которой недавно сидела Римма, для нее — стул с вогнутым дырчатым сиденьем.
И вот — они сидели рядом, касаясь друг друга руками, соединенные синими проводками, что тянулись к наушникам от приемника, и песни, которые они слушали вместе, как будто добавляли к этим соединяющим их проводкам еще и свои, невидимые. Близко-близко, так что Сережа задерживал дыхание, подрагивали ее густые приспущенные ресницы, западала в ямочку родинка в углу рта, разгоралась румянцем ее щека, такая чистая, гладкая, с нежным светящимся пушком, что хотелось ее потрогать. Он был как в чудесном сне, в котором сбывается самое желанное, и сбывается так счастливо, так хорошо, что не верится в это счастье, и боязно его спугнуть, и одного неистово хочется — чтобы сон этот длился и длился…
Уже полчаса женщины разбирали ветхие, полопавшиеся на сгибах выкройки и говорили о фасонах платьев, халатов, блузок. Наконец, отобрав несколько выкроек, Фаина присела у стола, потирая свои крупные колени.
— Ну и хватит мне пока. Хорошо бы и то сшить, что задумала.
— А чего не сшить, раз навык есть. — Галина сгребла оставшиеся выкройки в один ворох и сунула за пожелтевшее настенное зеркало. — Сошьешь… Машинку покупать будешь?
— У знакомой пока одолжу. У нее бабка шила, да померла, с тех пор машина все одно без дела стоит. Попробую. Если выйдет, тогда уж у нее и сторгую. Чай, недорого по-соседски возьмет, да и не все сразу.
— Правильно.
— Мне хочется, чтобы Римма этому научилась. Однако ей в жизни все пригодится. — Фаина посмотрела на дочь, что сидела, прижав наушник и наклонив голову к Сереже. Фаина посмотрела, улыбнулась по-своему как-то, только глазами, и тронула Галину за локоть. — Ты погляди-ка на них. Право, как голубки, только не воркуют еще.
Галина обернулась, и губы ее сморщила болезненная, с горчинкой улыбка.
— Да… — вздохнула она. И добавила с печальным удивлением: — Вот они и выросли, наши-то.
— Выросли, — серьезно, задумчиво повторила Фаина. — Думали мы когда, что они вот такие будут?
— Как же не думали? С войны самой этим жили: их бы только вырастить… Какое время-то пронеслось над нами, господи! Не верится даже.
— Мне верится, — сказала Фаина, — да уж больно быстро все. Скоро вот учиться уедет, одна я останусь, а в душе-то: «Пожила бы еще со мной».
— Красивая она у тебя, — заметила Галина с потайной, сожалеющей ноткой.
Фаина эту нотку уловила и поняла:
— Красивая. Это-то и страшно. Как она будет одна там, без меня, ума не приложу.
— Мой-то не по ней, — осторожно вымолвила Галина, но Кудрина на этот раз не услышала ее сомнений и тревог. Свои собственные, те, что приходили к ней в ночной тишине и одинокости, все отпечатались на ее скуластом лице, старя и омрачая его.
— Боюсь я за нее, — глухо призналась Фаина и скорбно поджала губы. — О-ох, как боюсь.
— А я за своего будто нет? — подхватила Галина. — И я не меньше. Кто знает, как у них жизнь сложится. Если бы знать наперед.
Дверь приотворилась, и в комнату заглянула соседка.
— Галин, чайник-то у тебя убегает!
— Ой, — всплеснула руками Галина, — ведь забыла!
Она выбежала из комнаты.
Фаина, опершись о стол, обхватила ладонью лоб и, ероша пальцами волосы надо лбом, черные еще, но как будто прошитые белыми нитками, долго, настороженно глядела на дочь, на длинную, гибкую, красивую спину ее и витые, блестящие косы, перехваченные на концах красными ленточками.
«Если бы знать, — думала она. — Если бы…»
Таня
Только что отъехала машина, привозившая почту и газеты. За окном сельского почтового отделения искрами вспыхивает капель. В дому слышно, как часто стучит она по крыльцу, как долбит талый, прихваченный утренником снег под завалинкой.
Кириллыч, улыбаясь невольно — уж больно ярко и весело там, за окном, — посмотрит-посмотрит и снова склоняется над газетами. Они прохладные — долгонько ехали — и удивительно гладкие. Кириллыч раскладывает их по стульям, и в эти минуты каждый стул для него — определенное село или деревня. Вот этот — Лопатино, рядом — Алексино, а дальше — Исаево, Котиха, Березовка…