— Веум, — сказал я. — Не знаю, помните ли вы меня.
Несмотря на то, что ей никак не могло быть больше сорока, выглядела она на все пятьдесят и даже больше. Она чуть располнела, но казалась дряблой и нездоровой.
— Веум? — Она прикрыла один глаз, а другим внимательно посмотрела на меня. — Да, я помню вас… Вы с теми были… Со свиньями из охраны детства.
— Да. Но я там больше не работаю.
Метте пошатнулась и взмахнула руками, ловя равновесие:
— Так и чего вам тогда?
— Я приехал по поводу вашего сына.
Она подняла голову и спросила тихим голосом, так что я еле расслышал:
— Ян-малыш?… Чего с ним?
— Вы не читали газет?
— Я не выписываю газет!
— А радио? Телевизор у вас есть?
— Ну да… какое-то шоу я смотрела…
И вдруг до нее дошел, смысл моего вопроса. Метте еще раз пошатнулась — потому что резко повернула голову и бросила взгляд на другую сторону Йольстера, на горы, за которыми лежал Аньедален.
— Так это у… Чего вы сказали? Что с Яном-малышом?!
Я подхватил ее. Она встревожилась не на шутку. А ведь она не читала газет, да если бы и читала — там не было ни одного имени. Радио и телевидение были еще более сдержанны в отношении этого убийства.
— С ним все хорошо, — ответил я, чтобы она поняла — он жив. А вот чтобы рассказать остальное, нужно было долго подбирать слова. — Можно мне зайти к вам на минуточку? — Она непонимающе посмотрела на меня. — Здесь холодновато для разговора.
— Ну… — Метте снова взмахнула руками, повернулась ко мне спиной и ушла в дом, однако дверь оставила распахнутой — в знак того, что я могу пройти за ней.
Я вошел в темный коридор и по крутой лестнице поднялся наверх. Дальше двери вели — одна в кухню, другая в комнату. Она пошла в кухню, я двинулся за ней. Метте показала рукой на стол, накрытый липкой клеенкой с узором из маленьких голубых квадратиков. Посреди стола стоял большущий кофейник. Возле него была пустая чашка, вся в кофейных потеках. У раковины возле окна валялись хлебные крошки, пачка маргарина, открытая упаковка с колбасной нарезкой и полупустая банка варенья. Воздух тут был до тошноты спертый, пахло объедками и немытой посудой.
Она присела за стол, взяла чашку, убедилась, что она пуста, и налила туда из кофейника черную как смола давно остывшую жидкость. Мне она не предложила, чему я был только рад.
Она сидела, сгорбившись, на стуле, держа чашку обеими руками. Казалось, ей потребовалось чудовищное усилие, чтобы наконец поднять голову и посмотреть на меня. Глаза были уставшие, а взгляд тупой, как будто она находилась в состоянии глубокой депрессии.
— Так это то двойное убийство, да? Вы об этом хотите сказать?
Я кивнул.
— Но сначала вы мне скажите, Метте, как давно вы здесь живете?
— А это вас касается? — вызывающе ответила она вопросом, но потом подумала секунду и добавила: — Скоро два года как.
— А что заставило вас переехать?
— Да тошно стало в городе! — проговорила она с жаром. — Мне уж давно надо было уехать. Тогда, может, все по-другому бы вышло…
— Но ведь не обязательно было ехать именно сюда?
— Это вы к чему?
— У вас тут родственники? Семья? — Я окинул взглядом грязные пустые стены. — Кто-то, кто жил тут до вас?
Она слегка кивнула:
— Уехали они. И отдали мне это все задаром, как только я попросила. С землей, конечно, ничего особо не сделаешь. Камни одни, а не земля. Никому это все было не нужно — в земле-то ковыряться. Маята только, я это поняла со временем.
— Это была единственная причина, по которой вы переехали в Йольстер?
— Да я же сказала уже! Я ни гроша за это не платила.
— А не потому, что Ян-малыш живет тут неподалеку? Прямо в соседней долине — так что можно за ним приглядывать.
Она ничего не ответила, только мрачно смотрела прямо перед собой.
— С кем вы общались? Кто сказал вам, что он переехал сюда? — продолжал я.
— …эрье, — пробормотала она.
— Терье? Терье Хаммерстен? — переспросил я, она молча кивнула. — А он откуда узнал?
— Так у него самого и спросите!
— Я спрошу, если встречу его. Но давайте признаемся, что вы переехали сюда, потому… что здесь живет Ян-малыш.
— Ну да, давайте… давайте признаемся, что ж! Да говорите, что хотите…
— Вы так и не смогли отпустить его от себя? — спросил я дрогнувшим голосом.
Она так сжала чашку, что костяшки ее тонких, сухих и красных пальцев со сломанными ногтями побелели. Ее взгляд потемнел от ярости.
— Да! Не смогла! Но всяким свиньям вроде тебя невозможно это понять! Всей этой вашей гребаной охране детства!
— Я больше не работаю в…
— Да ладно! Я слышала, что ты сказал! И плевала я, работаешь ты там или нет. Ты был с ними, когда у меня его отобрали!
— Я просто заходил к вам в семидесятом году, Метте. Это не я принимал решение о лишении вас родительских прав.
— Ах, ну да — ты весь такой белый и пушистый! А если бы тебе надо было принимать это чертово решение? Что, не лишил бы? — В ее словах была явная издевка, выстраданная после стольких лет борьбы с бюрократией в различных официальных инстанциях. — Так что не смеши меня!
— Но послушайте…
— Нет, это ты меня послушай, как там тебя, черт возьми, звать!
— Веум.
— Слушай меня. Ты даже не представляешь, что тут творится, — и она приложила ладонь к левой груди, — когда приходит официальное лицо и отрывает от тебя того, кого ты любишь больше всего на свете!
Я вспомнил неухоженного вялого мальчика, которого увидел в ее квартире тогда, летом тысяча девятьсот семидесятого.
— Но вы были не в состоянии о нем нормально заботиться.
— Да, мне так и сказали! Да, не могла. Тогда не могла. Но позже, когда я завязала, — что тогда произошло? Я была готова начать жизнь сначала, все по-новой… И что? «Он на лечении», — сказали мне. Потом он переехал в новую семью. «Да, но я же могу его навещать?» — спросила я у той бабы. А она мне: «Вы сами подписали документы на усыновление». Документы! Я что, помню какие-то документы?
— Но вы наверняка их подписали, если вам так сказали.
— Да я обдолбанная была тогда! Я «мама» не могла сказать! Но я же не могла его просто так отдать… У меня ничего, кроме него, не было!.. И сейчас он — единственное, что есть… А потом…
Я ждал. На ее лице отразилась вселенское горе — безымянное, огромное, неописуемое.
— А потом мне стало незачем жить. И я совсем скатилась вниз.
Вдоль рано увядших щек по морщинам побежали слезы, блестящие, одна за другой. Они капали у нее с носа, и она раздраженно смахивала их тыльной стороной ладони.
— Прямо в ад, — закончила она, почти уткнувшись лицом в стол.
У меня было такое ощущение, что я где-то все это уже слышал. И не от нее. Несколько минут мы сидели молча. Я смотрел в окно. За немытыми стеклами день казался блеклым и каким-то молочным. Эти стекла были как граница другого мира, не того, в котором мы сейчас сидели — в тени несчастного прошлого и без особой надежды на будущее.
— Я могла бы жить совсем по-другому, скажу я вам, — прервала она молчание. В ее голосе были настойчивость и упрямство, от которых она не могла отказаться, за которые она цеплялась, чтобы выжить.
— Так скажите…
— Ах, вы еще хотите? Что ж. Я расскажу вам, Веум, как я бы зажила…
Деревянным движением Метте встала, опершись на стол, сделала шаг к двери и исчезла там, где когда-то была гостиная, где семья, жившая тут, торжественно садилась за стол, например, в воскресенье, когда по радио звучала праздничная месса.
Она вернулась с небольшим фотоальбомом в руке. Его красная обложка была порвана, а когда она открыла его, я увидел, что многих фотографий не хватает. Она медленно листала, вглядываясь в каждую фотографию. Я заметил несколько черно-белых снимков из далекого детства и пару цветных — из столь же далекой юности. И вот она достала из пластикового кармашка одну из фотографий и протянула мне через стол. Хотя она страшно изменилась, я смог понять, что женщина на снимке — это Метте. И все же это была совсем другая Метте Ольсен, чем даже та, которую я встретил десять лет назад. Я видел молодую красивую женщину со счастливой улыбкой. На ней была яркая блузка с крупным узором и глубоким вырезом, а голова была в легких светлых кудряшках, украшенных множеством крошечных бантиков — белых и красных. Ей на плечо положил руку мужчина с длинными светлыми волосами и редкой юношеской бородкой, одетый в свободную белую рубашку, расстегнутую у ворота. Эдакий Иисус, который с любовью улыбался ей когда-то в шестидесятые.