Нам не известно достоверно, когда императрица впервые обратила внимание на будущего фельдмаршала; но, скорее всего еще в 1765 году, когда Кутузов, вернувшись из польского похода и служа под Петербургом, периодически нес почетный караул в Зимнем дворце. Не случайно же немногим позже он, восемнадцатилетний, будучи всего лишь в чине штабс-капитана вдруг оказался в составе Уложенной комиссии, составлявшей свод законов Российского государства. Неожиданный виток в карьере, не правда ли? И весьма почетный! Однако почет почетом, но три года спустя комиссия прекратила свою работу (кстати, так и не доведя ее до конца), а Кутузов надолго исчез из поля зрения Екатерины, вернувшись на поля сражений.
Императрица могла бы больше и не вспомнить об умном и обаятельном офицере, на котором когда-то остановила свой взгляд, но… поистине, турецкий янычар, простреливший Кутузову голову, оказал ему неоценимую услугу! Реляция Долгорукова – смутное воспоминание – решение о награде – и, в итоге офицер вновь предстает перед своей государыней. Она пристально всматривается в него, склонившегося в почтительном поклоне, и видит, что Кутузов – один из тех редких людей, которым годы идут только на пользу. Это, несомненно, признак ума, и Екатерина удостаивает подполковника беседой. Прогуливаясь с ним по дворцовой оранжерее и слушая повествование о событиях в Тавриде, она неоднократно ловит себя на мысли о том, что находится в театре, и внимает монологу талантливого актера. Как он умеет приковать к себе внимание! До чего красноречив! А это непринужденное, живое обхождение с собеседником! Его отнюдь не сковывает ее высочайший в империи статус, но все подобающее императрице почтение Кутузов выказывает ей безупречно. И весьма грациозно при том.
Улыбка Екатерины, обращенная к офицеру, сперва любезно-официальная, становится все более и более естественной и теплой. Да, мало кто так умеет обращаться с людьми! Братья Орловы чересчур грубы и напористы, Никита Панин – вольнодумен и мягкосердечен (скверные для человека, облеченного властью, черты!), а Суворову место либо под огнем неприятеля, либо в монастыре со строгим уставом, во дворцы же его лучше не допускать. Что до Потемкина, ее правой руки, то он хорош всем, но не следует укреплять его в мысли, что он единственный государственный муж в ее державе. Ведь тот офицер, которого она видит перед собой, просто создан для того, чтобы располагать к себе людей и внушать им желательные для себя мысли, что сулит ему скорый и яркий взлет. «Ах, как он был бы хорош на дипломатической службе! – вдруг осеняет императрицу. – Но не сейчас, чуть позже. Пусть наберется опыта, расширит кругозор…»
– Вы бывали в Европе, подполковник? – милостиво глядя на Кутузова, спрашивает она. – Нет? Поезжайте! Вам будет предоставлен годичный отпуск и выделены средства из казны. Полагаю, ваше здоровье окончательно восстановится, когда вы получите представление об устройстве военного дела в различных странах. Вам назовут людей, могущих просветить вас на сей счет, и скажут, от чьего имени к ним обратиться.
О, как сверкнули у него глаза! Нет, она не ошиблась в своем выборе. Но неожиданно Екатерина задумывается:
– Können Sie sich mit dem preußischen Feldmarschall auch frei unterhalten, wie sich mit mir unterhielten?[43] – переходя на родной немецкий, спрашивает она.
И Кутузов вновь не обманывает ее ожиданий:
– Ich behersche Deutsch genauso frei wie auch Französisch und Türkisch, Ihre Majstät,[44] – отвечает он.
Екатерина полна благожелательства – этот человек нравится ей все больше и больше. И ее как женщину тянет спросить его о чем-то личном:
– Вы женаты, подполковник?
– Нет, государыня, но обручен.
Императрица улыбается чуть лукаво:
– Что ж, будем надеяться, ваша невеста дождется вашего возвращения!
Кутузов тоже позволяет себе улыбку:
– Непременно дождется, государыня!
Екатерина задумчиво раскрывает и захлопывает веер, возможно вспоминая свое не так давно состоявшееся тайное венчание с Потемкиным:
– И на ком же, – спрашивает она, – вы остановили свой выбор?
XL
«…Поутру выходила я в степь, смотрела на буйные травы, на табуны лошадей, на вьющихся в поднебесье птиц; видела то там, то здесь проезжающих казаков и упражняющихся в военном искусстве солдат, но земля представлялась мне такой же пустынной, какою, верно, была в первый день творения…»
С отъездом Михайлы Ларионовича мир поблек и опустел для Василисы. Продолжала она прилежно выполнять свои обязанности в лазарете, принуждала себя с еще большим тщанием ухаживать за больными и внимательней, чем прежде (если было сие возможно) относиться к их нуждам, но сердце ее уподобилось чаше, из которой разом выплеснули хмельное вино, а влили взамен стоячую воду.
Множество мужчин окружало ее всякую минуту, но ей не виделось вокруг ни одного. Красота привольно раскинувшейся степи, где стоял их лагерь, радовала всякую душу, кроме одной – ее собственной. Могли бы утешить ее в разлуке и доброе отношение солдат, и спокойствие нынешней жизни, не сравнимое с тревогами Тавриды, но не утешало ни то, ни другое. Лишь когда на рассвете или ближе к закату выезжала она в степь верхом на Гюль и гнала ее бешеным галопом так, чтобы в сердце не осталось ничего, кроме опасно-радостного чувства полета, случалось девушке немного забыться, но очень вскоре тоска облепляла ее вновь, как паутина.
А осенью приключилась еще одна напасть – вот уж верно, беда не приходит одна! – Якову Лукичу пришлось покинуть лазарет. Еще в генваре князь Долгоруков передал командование 2-ой Крымской армией генерал-поручику Прозоровскому (дабы удалиться на покой в свои имения), а тот, будучи наслышан о смертельной ране Кутузова и его поистине волшебном исцелении, приписал сие искусству полкового врача. И, едва представилась благоприятная возможность, затребовал его к себе, пообещав Кохиусу как можно скорее отправить на место Якова Лукича нового лекаря.
Василиса, и без того удрученная отсутствием Михайлы Ларионовича, узнав о том, что вскоре лишится и своего учителя, разрыдалась так, как не рыдала с похорон отца. Она по-дочернему привязалась к пожилому врачу, пережив бок о бок с ним столько печалей и тревог, стольких людей поставив на ноги, и столькому научившись. Да и сам Яков Лукич уезжал с тяжелым сердцем: кому, как не ему, было знать, что выздоровление Кутузова – не его заслуга, но не признаешься же в том открыто! Он с горечью сознавал, что в штабе у Прозоровского смотреть на него будут как на чудотворца, но рано ли поздно ли неминуемо убедятся, что лекарь он средней руки. Вот позор-то будет! А куда денешься?
– А за тебя душа у меня спокойна, – говорил он девушке на прощание, троекратно целуя в щеки. – По врачебной нашей части знаешь ты уже не меньше меня, а, пожалуй, и больше. Чутье у тебя, Васёна, не хуже, чем у борзой собаки, а в лекарском деле все на чутье стоит. Тут тебе и карты в руки.
Вскоре после его отъезда солдат поставили на зимние квартиры – расселили по казацким куреням. Под лазарет же Кохиус приказал поставить отдельный сруб, чтоб не иметь недовольства от казаков по поводу больных у них в домах. И Василиса волей-неволей стала в нем настоящей хозяйкой, распоряжаясь всем – от желудочных расстройств и переломов до провизии и дров. Однако не в радость была ей власть – вернуть бы любовь! Но любовь судьба не возвращала.
И ни на единую весточку не расщедрился Михайла Ларионович! До Покрова Василиса держалась стойко, но к празднику Николы зимнего пала духом. Видно, уж не сдержит он свое обещание и не вернется к Рождеству. Знать, решил отпраздновать с родными… На людях девушка ничем не обнаруживала своего уныния, но ночами давала волю слезам.
Тут, усугубляя ее тоску, судьба решила больно уколоть Василису. Федор, спасенный ею некогда солдат, искавший впоследствии ее руки, взял да и женился. Пошла за него без долгих раздумий молодая, вдовая казачка, одна поднимавшая двоих детей, и была она рада-радешенька найти себе опору, а детям – нового отца. К тому времени Федор получил серьезное увечье: во время долгого пути из Ахтиара в Новороссию по расхлябанной грязи угораздило его угодить под колесо пушечного лафета, что тянула ступавшая рядом лошадь. Левая нога переломилась, да так неудачно, что, когда срослась, оказалась короче правой. Ни маршировать, ни бежать в атаку Федор уже не мог, выполняя в лагере лишь подсобные работы, и командиры были б рады отправить его в отставку, да жалели: куда человек денется за тридевять земель от родной деревни? Чем заработает на пропитание? А с женитьбой его все донельзя удачно выходило: становился Федор хозяином в доме и мог не только себя прокормить, но еще и жить безбедно. И сеять, и жать, и косить, и молотить, и любые крестьянские работы выполнять нога его худо-бедно позволяла. Разве что за плугом ходить тяжело, ну да как-нибудь управится. Казакам житье привольное – ни помещиков над ними, ни государственных управляющих, сами себе хозяева. За то, что живут на окраинах империи: на уральской реке Яик, на Кубани, в низовьях Дона и Днепра, препятствуя захвату российской земли другими народами, с давних времен ни один самодержец не покушается на их свободу.