Литмир - Электронная Библиотека

Все они могли коснуться её. Просто протянуть руку — и коснуться.

Мидзучи не мог.

Он мог поднять туман. Мог повернуть дождь. Мог удержать мокрый камень, чтобы её нога не соскользнула. Но не мог убрать прядь волос с её лица, когда она засыпала под сакурой. Не мог сказать: ты устала. Не мог сесть рядом и молчать так, чтобы она знала — она не одна.

И всё же он учился. Когда Акико плакала, он видел, как люди отворачивались, чтобы не смущать её слёз. Тогда дождь начинался тихо-тихо, прикрывая её лицо от чужих глаз.

Когда она мёрзла утром у колодца, он вспоминал, как бабушка растирала ей ладони, и делал воду в ведре чуть теплее.

Когда она шла домой одна, он смотрел, как храмовый служка зажигал бумажные фонари у ворот, и оставлял в лужах их отражения ярче обычного, чтобы дорога казалась короче.

Это было мало. Слишком мало. Но всякий раз, когда Акико улыбалась — даже не ему, даже не зная, что он рядом, — вода под землёй становилась светлее.

Мидзучи не знал, кем хочет быть для неё.

Чудом? Тенью? Братом? Опорой?

Люди так легко находили себе места в жизни друг друга. Мать. Отец. Бабушка. Сосед. Учитель. Будущий муж. У него места не было. И поэтому он стал всем, чем мог.

Прохладой в жаркий день. Тёплой водой в чашке. Туманом между ней и чужой грубостью. Дождём, который прятал её слёзы. Тихой удачей, которую она принимала за случайность.

Он ещё не умел быть человеком. Но уже хотел быть нужным.

А желание быть нужным — самая тихая форма жадности, если его не остановить вовремя.

***

К пятнадцати годам я уже знала: некоторые вещи лучше не рассказывать взрослым. Не потому что они не поверят.

Иногда взрослые верят слишком быстро — и именно это страшнее всего. Они начинают искать дурные знаки, звать храмового служку, сыпать соль у порога, шептаться за бумажными перегородками и смотреть на тебя так, будто ты уже не дочь своего дома, а трещина в привычном мире.

Поэтому я молчала.

Молчала о том, что вода иногда откликалась на моё настроение. О том, что в тумане всегда оставалась узкая светлая дорожка, если я теряла путь. О том, что моё отражение в канале иногда задерживалось на полвздоха дольше, чем я сама.

И особенно — о том, что мне всё чаще казалось: кто-то смотрит на меня. Не жадно, не зло и не так, как смотрели юноши у рынка, когда думали, что я не замечаю. Это был другой взгляд, тихий, почти бережный.

Будто кто-то стоял на другом берегу моей жизни и ждал, когда я сама повернусь. После утренних занятий письмом я часто уходила к старому каналу за храмом.

Мама считала, что я остаюсь помогать бабушке перебирать ткань. Бабушка делала вид, что верит. На самом деле она всё знала. Старики всегда знают больше, чем говорят, просто берегут слова на случай, когда они действительно понадобятся.

Канал был узкий, с тёмной водой и каменными стенками, поросшими мхом. В жаркие дни от него тянуло прохладой. В дождливые — сыростью, железом и мокрой землёй. Вода там никогда не была красивой, как на свитках, но мне нравилось именно это.

Она казалась настоящей. Я садилась на край, снимала гэта и опускала пальцы в воду.

— Ты здесь? — спрашивала я иногда.

Тихо. Так, чтобы даже собственный голос казался случайностью. Обычно ничего не происходило. Только вода медленно обнимала мои пальцы.

Но однажды по поверхности прошла рябь. Не от ветра и не от рыбы. Она появилась в самой середине канала и поплыла ко мне, круг за кругом, пока не коснулась моей руки.

Я задержала дыхание.

— Значит, здесь, — прошептала я и почему-то улыбнулась.

В тот год взрослые говорили громче, чем прежде, но понимали друг друга всё хуже.

В доме всё чаще произносили слова, от которых воздух становился тяжёлым: Киото, Эдо, сёгун, императорские войска. Говорили о битве при Тоба-Фусими, о том, что старый порядок треснул, о том, что Эдо могут сдать без большого боя, но север не склонит голову так легко.

Я не всё понимала, но понимала лица. Отец стал молчаливее. Мама чаще просыпалась до рассвета. Бабушка складывала письма от родни так аккуратно, будто бумага могла рассыпаться от одного неверного движения. А за воротами всё чаще проходили мужчины с оружием. Одни выглядели усталыми. Другие — слишком уверенными. И тех, и других я боялась одинаково.

Странная девушка у храма тоже появлялась всё чаще и она не старела. Я заметила это не сразу. В детстве взрослые вообще кажутся одинаково взрослыми, но к пятнадцати начинаешь различать: кто устал, кто постарел, кто стал резче, кто мягче.

Она не изменилась совсем. Те же гладкие тёмные волосы, лёгкая походка и та же улыбка, будто она знала ответ до того, как ты успевал задать вопрос.

В тот день она сидела на перилах маленького мостика и ела сладкую лепёшку с красной фасолью.

— Ты снова разговариваешь с водой, — сказала она вместо приветствия.

Я остановилась.

— А вы снова подслушиваете.

Она рассмеялась.

— Подслушивают за дверью. А вода — это не дверь, это зеркало. Иногда в него просто интересно смотреть. — и возразила.

— Вы странная.

— А ты только сейчас заметила? — я хотела пройти мимо, но она протянула мне вторую лепёшку, я не взяла.

— Боишься?

— Нет.

— Тогда почему не берёшь?

— Мама говорит не брать еду у незнакомых. — вежливо ответила я ей.

— А если мы уже знакомы? — девушка склонила голову.

Это звучало так неправдоподобно.

— Я даже не знаю вашего имени.

Она задумалась, будто имя было для неё сложным вопросом.

— Называй меня госпожа Лиса.

— Это не имя. — нахмурилась я.

— Зато честнее многих.

Она улыбнулась шире. И в этой улыбке вдруг появилось что-то тёплое, почти ласковое — и одновременно чужое. Рыжеватый отблеск в уголках глаз, мягкое движение губ, слишком точное и выверенное.

Как листья осенью, красивые. Слишком красивые, чтобы им верить. Я всё-таки взяла лепёшку. Она была ещё тёплой. Мягкой. Пальцы чуть липли от сладкой пасты, и от этого всё происходящее вдруг стало странно реальным — слишком обычным для того, что не должно было быть обычным.

— Ты выросла, Акико.

Я замерла, лепёшка чуть сжалась в пальцах.

— Я вам не говорила своё имя…

— Говорила. — ответила она после непродолжительного молчания, и посмотрела на меня, чуть склонив голову, как будто рассматривала не лицо, а что-то под ним.

— Когда?

Она провела ногтем по краю лепёшки, будто снимая невидимую крошку.

— В прошлый раз.

— Это было много лет назад.

— Разве? — она сказала это так легко, почти лениво, что у меня на мгновение сбилось дыхание.

Будто время для неё было не прямой линией, а чем-то мягким, податливым — как тесто в её руках. Я машинально облизнула сладкий сироп с пальца и только потом заметила, что она смотрит не на меня, а мимо. Туда, где под мостиком темнела вода, её взгляд стал внимательнее, чуть уже.

Будто она прислушивалась не ушами, а всем телом.

— Он становится смелее.

Я невольно обернулась, под мостом было тихо, только вода, тёмная, почти неподвижная.

— Кто?

Она не сразу ответила. Пальцы её едва заметно постучали по перилам — раз, другой, в том же ритме, что когда-то отзывался в дереве. И только потом она улыбнулась снова.

— Тот, кто считает, что молчание — это добродетель.

Вода под мостом дрогнула, совсем чуть-чуть. Будто услышала своё имя. Я посмотрела вниз.

— Вы тоже его знаете?

— Я знаю многих, кто притворяется туманом, дождём и чужой удачей.

У меня похолодели пальцы, но страха не было. Только странное, почти обидное чувство: будто о моей тайне давно знают все, кроме меня.

— Он человек?

Госпожа Лиса долго смотрела на меня. Улыбка на её лице стала мягче.

— Пока нет.

В тот вечер я шла домой через туман.

Он поднялся внезапно, густой и белый, закрыл крыши, заборы, бумажные фонари у лавок. В такие дни город казался не настоящим, а нарисованным тушью на влажной бумаге.

8
{"b":"968198","o":1}