Но глаза… Я не сразу поняла, почему не могу отвести взгляд. Они были не странного цвета. Нет. Просто в них было слишком много глубины для обычного человека. Так бывает, когда смотришь в колодец и не видишь дна, но знаешь: там есть вода.
Он тоже смотрел на меня. Так, будто наконец нашёл дорогу, по которой шёл очень долго.
— Простите, — сказала я первой. — Вы меня напугали.
Он моргнул медленно, будто вспоминал, что на такие слова нужно отвечать.
— Я не хотел.
Голос у него был тихий, низкий и почему-то знакомый. Не так, как знаком голос соседа или торговца рисом, а как знаком шум дождя ночью, когда ты спишь и всё равно его слышишь.
Я поднялась.
— Вы заблудились?
— Возможно. — он посмотрел на воду между нами.
Странный ответ. Я прижала свёрток к груди.
— Храм здесь. Дорога к городу — внизу.
— Я знаю.
— Тогда вы не заблудились.
Он снова посмотрел на меня, и в этот раз в его взгляде появилось что-то почти растерянное.
— Наверное, нет. — должна была уйти.
Правда должна была. Мама ждала меня к ужину. Бабушка наверняка уже зажгла лампу. На дорогах теперь часто ходили незнакомые мужчины, и девушке моего возраста не следовало разговаривать у пруда с юношей без имени.
Но он не был похож на незнакомца. Он был похож на ответ, который слишком долго стоял за дверью. Я сделала шаг ближе. На его плече лежал лепесток сакуры.
— У вас…
Он посмотрел туда, куда я указала, но, кажется, не понял. Тогда я протянула руку и сняла лепесток сама. Мои пальцы случайно коснулись его плеча. Он замер. Совсем. Как вода перед тем, как в неё упадёт камень.
— Простите, — быстро сказала я.
— Нет. — сказал это слишком резко, потом опустил взгляд.
— То есть… не нужно извиняться.
Я почувствовала, как щеки становятся тёплыми, и посмотрела на лепесток в своей ладони, будто он мог меня спасти.
— Сакура в этом году рано.
— Она всегда приходит, когда ты ждёшь.
Я подняла глаза.
— Что? — будто сам удивился своим словам.
— Так говорят.
— Кто?
Он молчал. И почему-то это молчание было наполнено водой. Мы пошли вдоль пруда, хотя никто из нас этого не предложил. Просто я сделала шаг, и он пошёл рядом. Между нами оставалось расстояние — приличное, почти неловкое, — но мне казалось, что если я протяну руку, вода поднимется и соединит нас.
— Вы живёте здесь? — спросила я.
— Сейчас да.
— А раньше?
Он посмотрел на отражение неба в воде.
— Раньше я жил ниже.
— Ниже?
— У реки.
Я кивнула, хотя ответ всё равно был странным.
— Как вас зовут?
Вопрос сорвался сам, но он не ответил. Сначала я решила, что он не услышал. Потом — что не хочет говорить. Потом увидела его лицо и поняла: он правда не знает, что сказать.
— У вас ведь есть имя? — спросила я осторожно.
— Было слово, которым меня называли другие. — смотрел на меня так, будто этот вопрос был сложнее, чем должен быть.
— Какое?
— Мидзучи.
Я не сразу вдохнула. Слово ударило где-то внутри: вода между камнями, тень в канале, прохладная ладонь на щеке, снег у окна, мужчина с глазами неба, говорящий: она уже защищает тебя.
— Мидзучи, — повторила я.
Он слегка склонил голову, как будто это слово было не именем, а тяжестью.
— Но это не имя, — сказала я.
— Нет.
— Тогда как мне вас называть?
Он посмотрел на меня, и в его глазах я вдруг увидела не вечность, не глубину, не тайну, а растерянность. Почти детскую. Будто он впервые стоял на берегу не как дух, а как тот, кому нужно место в чьём-то голосе.
Ветер качнул ветви сакуры. Лепестки посыпались вокруг нас — немного, робко, как начало снегопада. Я не думала долго, слово пришло само. Так естественно, будто всегда лежало у меня на языке и только ждало, когда я осмелюсь его произнести.
— Хару, — сказала я. — Весна.
Он застыл, на пруду остановилась вода. Я правда увидела это: рябь замерла, пузырьки у камня повисли на месте, отражение сакуры перестало дрожать. Даже лепестки в воздухе будто летели медленнее.
Юноша закрыл глаза, впервые на его лице появилось выражение, похожее на боль. Я испугалась.
— Вам не нравится?
Он открыл глаза и я поняла, что это была не боль. Или не только боль. Это было узнавание.
— Нравится, — сказал он.
— Очень. — голос стал тише, глубже, теплее.
Я улыбнулась. Почему-то мне захотелось плакать.
— Тогда Хару.
— Хару. — повторил он беззвучно:
И в этот миг где-то за храмом зашуршали деревья. Не от ветра. Кодама, подумала я вдруг. На крыше храма каркнул ворон. Чёрный, неподвижный, слишком внимательный.
А на каменной ограде у дальней стены сидела госпожа Лиса. Она улыбалась, но на этот раз в её улыбке почти не было насмешки. Только удивление. И, может быть, немного печали.
— Ты знаешь их? — спросил Хару.
— Кого?
Он посмотрел туда, где только что сидела госпожа Лиса, успела только моргнуть как ограда была пуста.
— Уже нет, — сказала я.
Он будто хотел что-то сказать, но передумал.
— Что ты такое? — спросила я.
Вопрос прозвучал грубее, чем я хотела.
— Не знаю. — Хару посмотрел на воду.
— Как можно не знать?
— Очень долго я был только водой. — я должна была испугаться, наверное.
Но вместо страха почувствовала странное облегчение, будто часть меня всегда знала, что ответ будет именно таким.
— Это ты был рядом? — спросила я. — В тумане? В канале? Когда я упала в воду?
Он молчал.
— Это ты?
— Да.
Я сжала в ладони лепесток.
— Почему?
Хару посмотрел на меня. Вечернее солнце коснулось его лица, и на мгновение он стал почти обычным юношей: мокрые волосы, неловкий плащ, слишком серьёзные глаза.
— Потому что ты возвращалась, — сказал он. — А я помнил.
У меня перехватило дыхание.
— Откуда?
— Из воды.
— Я не понимаю.
— Я тоже. — ответ был таким неожиданным, что я рассмеялась.
Смех вырвался сам — лёгкий, почти детский. Хару смотрел на меня с удивлением, будто смех был редкой птицей, севшей ему на ладонь.
— Что смешного?
— Ты говоришь так, будто знаешь всё на свете, а потом признаёшься, что ничего не понимаешь.
— Это правда. — задумчиво ответил он.
Я засмеялась ещё сильнее и тогда он улыбнулся. Впервые. Совсем немного. Но мне показалось, что от этой улыбки весна стала настоящей.
С того вечера мы начали встречаться у храмового пруда.
Не каждый день. Иногда он не приходил, и вода вела себя обычно: темнела, отражала мост и не отвечала на вопросы. Иногда он появлялся беззвучно рядом, будто всегда стоял там, а я просто поздно замечала.
Я приносила ему человеческие вещи. Рисовый шарик, завёрнутый в лист. Он долго смотрел на него, потом спросил, нужно ли его посадить.
Я смеялась так, что едва не подавилась собственным дыханием. Потом учила его держать палочки. Он держал их с такой сосредоточенностью, будто это были два священных меча.
— Люди всё усложняют, — сказал он.
— Это просто еда.
— Еда не должна требовать оружия.
Я снова смеялась. Он слушал мой смех с выражением человека, который не уверен, имеет ли право радоваться, но всё равно радуется.
Я учила его кланяться не слишком долго, потому что люди начинали тревожиться. Учила не смотреть на меня безотрывно, если рядом есть другие.
— Почему? — спросил он.
— Потому что это неприлично.
— Смотреть на тебя?
Я почувствовала, как лицо становится горячим.
— Смотреть так.
— Как? — я смущенно отвернулась к воде.
— Как будто кроме меня ничего нет.
Он задумался.
— Но иногда так и есть.
После этих слов я долго не могла поднять глаза.
Иногда я рассказывала ему о доме, о бабушке, которая делала вид, что не видит, как я задерживаюсь у храма, о матери, которая всё чаще говорила о моём будущем так, будто оно было комнатой, которую нужно заранее вымести и закрыть на ключ. О войне я говорила мало. Не потому что её не было, а потому что она и так стояла за каждым нашим молчанием.