Сигарета выпала из моих пальцев, покатилась по столу. Кулагин поднял ее, погасил в пепельнице.
– Я слышал об этом, геноссе, – сказал он.
– Так считали некоторые. Считали, будто он больной. – Я достал из пачки новую сигарету. – Он же больным не был. Он знал – причина действительно в его работе.
Кулагин достал зажигалку, дал мне прикурить.
Из ведущей на кухню двери появилась моя Таня-Лиза, с кухонным полотенцем на плече, с тарелкой овощей. Она подошла к столу, поставила тарелку. Я тут же взял с нее маленький пупырчатый огурец и схрумкал его.
– Конечно, конечно, – кивнул Кулагин.
– Я не верил. Сначала. А потом… А сейчас… Мои собственные выводы… Одно накладывается на другое. Это – наследственное. Это постепенно перешло ко мне. – Я глубоко вздохнул и решил признаться: – Знаешь что?
– Что? – откликнулся Кулагин. Он на ощупь нашел на столе бутылку, налил себе и мне, поставил бутылку на место.
– Выпьем! – сказал я и маханул свою рюмку.
– Выпьем, – согласился он, но только пригубил. Я продолжил:
– Вот я собрал архив своих жертв. Кстати, мой отец тебе что-нибудь говорил? Хотя вряд ли, вряд ли. Ты ему не нравился. – Я попытался затянуться, но сигарета погасла.
Кулагин вновь щелкнул зажигалкой, я прикурил, сморщился от дыма. Начав тереть глаза, я вновь уронил сигарету, закрыл лицо ладонями. Кулагин загасил и эту сигарету, налил мне еще.
– Ты почему ему не нравился, а, Колечка? – отнимая ладони, спросил я. – Почему?
Я взял рюмку, понюхал содержимое. Меня передернуло.
– Потому что он мне тоже об этом говорил. Я ведь ему тоже доставал заказы, приносил на дом. Не знал? Как сейчас – тебе. Вот я и сказал, что это все чушь. Бред. Он действительно был болен. А ты – ты заболеваешь!
Я медленно выпил, с размаху поставил рюмку на стол, и у нее треснула ножка.
– Болен? – переспросил я, не чувствуя, как острый осколок входит мне в ладонь. – Говоришь, был болен? А я, значит, заболеваю? Так!
Я поднялся. Стул опрокинулся, мне с трудом удалось сохранить равновесие, я оттолкнулся от стола, качаясь пошел к стеллажу.
– Геноссе! Ладно тебе! – заговорил Кулагин, оставаясь на месте. – Извини! Я не хотел. Мне очень жаль! Я не то хотел сказать!
Я подошел к стеллажу, рывком выдвинул один ящик, вывернул его содержимое на пол. Тогда Кулагин встал, обошел стол, тоже подошел к стеллажу. Я выдвинул другой ящик.
– Это я-то заболеваю? – пиная фотографии, конверты, бумаги, спросил я. – Я? Я не болен! Я абсолютно здоров. Абсолютно. Вот что плохо, очень плохо!
Кулагин попытался увести меня от стеллажа, но я его оттолкнул.
– Прекрати, – сказал он. – Гена, прекрати! Я все понимаю, но послушай…
– Пошел! Пошел! – закричал я. – Пусти меня!
– Генка! Подожди! Давай выпьем, помянем. Ты меня извини. Извини, пожалуйста, я не то хотел сказать, не то!
– Нет! Ты то хотел сказать! – Меня уже было не остановить. – То! Ты сказал… – И я, встав к Кулагину лицом, посмотрел ему в глаза.
Потом как следует размахнулся, но он увернулся от моего кулака. Тогда я замахнулся вновь.
– Да помоги же ты! – крикнул Кулагин Татьяне.
Она осталась на месте, и мой второй удар попал в цель: Кулагин отлетел к столу, ноги его заплелись, он схватился за край скатерти. Со стола попадали бутылки, с рюмки отца слетел кусок хлеба, потом упала и рюмка.
– Пошел! Иди отсюда! – заорал я. – Чтоб я тебя не видел! Пошел!
Кулагин выпрямился, в недоумении посмотрел на меня. Тут Татьяна медленно поднялась, медленно подошла, положила руку мне на плечо. Я вздрогнул.
– Он не был болен! – сказал я. – И это был не несчастный случай! Его убили! Убили!
– Уходи!.. – сказала она Кулагину громким шепотом, погладила меня по затылку.
– Он был здоров! – всхлипнул я. – Он просто скрывался, он боялся, он просто больше не хотел.
Хлопнула дверь. Кулагин ушел.
Что было дальше? Мы постояли, обнявшись, возле перевернутых ящиков.
Со стороны стола это был, наверное, неплохой план: ворох бумаг на полу на фоне стеллажа. Темные тона, передающие драматизм и напряженность. Это был бы басовитый снимок, снимок горлового, глубинного пения. Никакой лиричности, все пронизано напряженностью, грозящей выплеснуться, прорваться.
– Что-нибудь съешь? – спросила она. – Ты ничего не ел.
– Не голоден! – Я чуть отодвинулся: ее глаза были совсем рядом, их внимательный взгляд не отпускал меня, держал крепче ее объятий.
– Тогда выпьешь?
– Выпью! – Я с готовностью кивнул. – Мне необходимо сейчас выпить. – Я снял ее руки со своих плеч, поднес ее ладони к губам. – Ты останешься? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И осталась.
Глава 8
Я сам этого хотел.
Я сам предложил ей остаться, а пенять на других, на чьи-то злокозненные замыслы – самое простое дело. Я нырнул с головой. Ведь то, о чем думаешь долгие годы, то, от чего хочешь избавиться, или то, что хочешь, наоборот, пересмотреть, переделать хотя бы в мысленном плане, рано или поздно выйдет наружу, заживет своей жизнью.
В каком угодно виде. Даже в таком, что поначалу и не поймешь, какое все это имеет ко мне отношение.
Если я скажу, что почти двадцать лет каждый день, каждую минуту думал о Лизе, то совру. Она возникала у меня перед глазами все реже и реже, потом пропала как бы навсегда. Такое забывание – самое опасное: забытое вдруг возвращается и обретает плоть и кровь с особенной страстью.
Но это сейчас я способен к раскладыванию по полочкам.
После поминок, закончившихся сценой с Кулагиным, стоянием в обнимку с Татьяной, допиванием всего оставшегося, падением в постель и практически тут же – выскакиванием из нее в сортир, чтобы проблеваться, я был значительно проще. Решил поплыть по жизни спокойно, постепенно прибиваясь к новому бережку.
Это сейчас, думая о Лизе, о похожести на нее Татьяны или, наоборот, Лизы на Татьяну, я прихожу к мысли о мести, о возмездии. Мне. За смерть Лизы.
Что ж, раз отец уже мертв, значит, мне, как его наследнику и преемнику, и должны отомстить. Ножом-то махнул я. Стал орудием. Отец всего-то подпортил ее, Лизину, фотографию. Поди докажи!
Единственный, кто, может, и поверит, – это мой дорогой лысый следователь, но он далеко, слишком далеко, нет на него никакой надежды.
Впрочем, на следующий день после поминок я ни о чем таком не думал. Все мои мысли были заняты одним: как бы сделать так, чтобы Татьяна утром не ушла.
Она и не ушла. Более того, она вполне спокойно отнеслась и к моему буйству, и к последовавшему за буйством блеванию в сортире.
Отпоила меня, отходила. Уложила спать, а утром встретила приветствием:
– Завтрак готов!..
Я уверен: отцу нравилась его служба. Дело было не в форме и не в принадлежности ко всемогущей организации. Ему, как я теперь думаю, доставляло удовольствие выполнять порученное. Он даже в меру, памятуя о субординации, проявлял инициативу. Не в выборе объектов, конечно. В самой работе. Вносил рацпредложения, а в решении особенно сложных задач, когда соскоблить надо было так, чтобы никто, даже самый въедливый эксперт не мог бы уже определить, прошлась здесь чья-то рука или нет, – обретал ни с чем не сравнимую радость.
Она все ему заменяла. Родственников, друзей, жену, любовниц. Ласку, понимание, любовь.
Возможно, временами он испытывал угрызения совести. Возможно, даже страдал, не спал ночами. Но все-таки – сделать так, как не мог никто другой, – вот что его привлекало. Были и другие специалисты, но таких, которые были бы способны отправлять в мир иной одним движением скребка, оставаясь при этом за кадром, больше не существовало.
Об отцовском даре знали только два человека. Он сам и его непосредственный начальник, Борис Ви-кентьевич. Никто и никогда не догадался бы, что история – да-да, история! – творилась именно в свете красного фонаря, в фотолаборатории НКВД – МГБ.