– Ему как мне! – Мой сосед подпер большую лобастую голову маленькой сухой ладошкой.
– Сто коньяка и сок, – сказал я барменше.
– Это правильный выбор, дружище, – одобрительно кивнул мой сосед. – Ты будешь доволен!
Барменша поставила передо мной большую рюмку, налила коньяк, рядом с рюмкой поставила стакан мутного сока. Я расплатился, взял рюмку и повернулся к танцующим. Татьяна отплясывала буги-вуги с высоким обладателем стриженого затылка.
– Такую женщину нельзя оставлять одну, – сказал мой сосед, взял стаканчик, в котором на донышке что-то плескалось, запрокинул голову, выпил. – Если лизнуть соли и пепла от сигареты, а потом быстро выпить, изжога не такая злая. – Он слез со стула, покачнулся, задел меня плечом. – А раньше здесь был только армянский коньяк.
– Раньше – это когда? – спросил я.
– Когда сюда не заезжали такие женщины. Знать бы, откуда они появляются и куда исчезают!
Я глотнул коньяку, потом залпом допил оставшееся, искоса посмотрел на соседа. Тот сквозь полуприкрытые веки мутно осматривал танцплощадку.
– Выпей еще! – предложил он. – В твоем состоянии обязательно надо выпить!
Я взял его за локоть.
– Что тебе надо? – почти касаясь губами его уха, спросил я.
– Расслабься! Расслабься! – Сосед криво улыбнулся и сбросил мою руку. – Тебя угостить? Я сегодня добрый. – Он повернулся к стойке, постучал по ней ладонью. – Лапочка! Повторить! Дважды!
Барменша налила две рюмки коньку.
– Твоего отца звали Генрих Рудольфович Миллер? Точно? – Он взял свою рюмку, его рука сильно дрожала. – Не спрашивай, не спрашивай ничего! Просто узнал. Похожи как две капли воды. Лет пять назад я писал книгу, встречался с твоим отцом.
– Да ну! – Мой сосед ничуть не походил на человека, способного попасть пальцем в клавишу пишущей машинки.
– Да! Писал. Историческую. Об органах. Никто не захотел издавать. Сказали – уже не надо! Мода, видишь ли, прошла. – Он выпил, похлопал себя по карманам, достал сигареты, прикурил. – Все коту под хвост! Но твой отец был гений! Таких больше нет. Ты не знал?
– Знал, – сказал я и спросил: – А откуда ты знаешь, что «был»?
– Ни хера ты не знал! – оставляя мой вопрос без ответа, ощерился сосед. – Ни хера! Ты хоть знаешь его самую интересную работу?
– Нет, – признался я.
– А! Я о ней писал. – Он вскарабкался на стул, вновь подпер голову рукой, с чувством шмыгнул носом. – Помнишь знаменитую фотографию «Ленин играет в шахматы у Горького на Капри»?
– Помню.
– То-то! Ленин играет с каким-то мудозвоном, на заднем плане – Алексей Максимыч в шляпе и еще какой-то придурок. Смотрят. Дальше – Тирренское море. Такой фотографию сделал твой отец.
– Что значит «сделал»?
– А то и значит! – Сосед потушил сигарету, набрал в рот сока, рот прополоскал, сок проглотил. – Там был еще один персонаж. Любопытнейший! Но неподходящий к лениниане. Стоял рядом с пролетарским писателем. Такой, такой, – он набычился, надул щеки, – импозантный. Бенито Муссолини. Дружбан Ильича, между прочим. В кепке. Руки в карманах. Социалист, бля! Давай! – Он поднял рюмку, и мы чокнулись. – Твой батя Бенито – асеньки! – и убрал. Теперь никто и не знает про эту дружбу. Я разве что… – Он вжал голову в плечи, снизу вверх посмотрел на меня. – И ты! Ха-ха! Лапочка! Еще по одной!
Еще одна рюмка конька для него оказалась лишней. Сосед потемнел, налился кровью, рука соскользнула с потной щеки, голова с глухим стуком ударилась о стойку. Я успел его подхватить, попытался безуспешно вернуть на стул.
– Он в этом корпусе живет. – Барменша-лапочка указала на ближайший к танцплощадке пансио-натский корпус. – Позвать кого-нибудь? Помогут.
– Справлюсь! – сказал я и потащил историка. Он что-то бормотал, икал, временами обмякал, но ноги все-таки переставлял.
– В каком году это было? – спросил я.
– Что? – Он рыгнул.
– Ну, эта история с фотографией!
– В сорок четвертом. – Он снова рыгнул, и тут его начало тошнить.
Нянечка в вестибюле обеспокоенно заохала, захлопала руками по полам белоснежного халата:
– Опять! Опять! Ему же нельзя! Нельзя! Врач сказал – нельзя!
На ее крики выбежали еще две нянечки, забрали у меня мою ношу. Я попытался узнать, в каком номере живет историк, но нянечки, решившие, что это я его напоил, назвать номер отказались и выпроводили меня вон.
Я вернулся на танцплощадку, однако Татьяны там не было. Я вышел на аллею, ведущую к домикам. Кто-то кашлянул за моей спиной. Я обернулся и вздрогнул: это была она.
– О, я тебя потеряла! Где ты был? Здесь такая скука! – сказала Татьяна. Она чуть отстранилась, внимательно посмотрела мне в глаза, принюхалась. – Что пил? Сколько? И с кем? Ты сопьешься. У тебя будут дрожать руки.
– Пил с одним очень странным человеком. Я взял и натрескался коньяку. Решил себе ни в чем не отказывать.
Она подпрыгнула и почти повисла на мне.
– Предлагаю игру! Кто первый добежит до нашего домика, тот будет… будет… королем! Или королевой! Его желание будет закон. По аллее не бежать. Ты – налево, я – направо.
– Наоборот!
– Идет! Раз! Два! Три! – Она оттолкнулась от меня и скрылась в окружающих танцплощадку кустах.
Я бросился в противоположную сторону – по тропинке, параллельной главной пансионатской аллее, споткнулся о корень, упал, дальше уже побежал, припадая на одну ногу. Потом остановился, проламывая кусты, побежал вправо, снова споткнулся, налетел на ствол дерева.
До домика я добрался, прихрамывая, прижимая руку к ушибленной груди. Подбоченясь, поставив одну ногу на кресло, высоко задрав подол юбки, Татьяна стояла посреди комнаты. За ее спиной бликовало зеркало.
– Королева принимает присягу! – объявила она.
Я сделал шаг вперед, опустился на колени возле кресла, поцеловал ее колено. Мои губы, скользя по нежной коже бедра, начали подниматься все выше и выше. Ее рука легла мне на затылок.
– Я присягаю! – задерживая дыхание, сказал я.
Глава 9
Я мнил себя мастером женского фотопортрета. В особенности – фотопортрета специфического, жанра полу-ню.
Того самого, который при пристальном рассмотрении пошлее пошлого. Проститутское целомудрие модели: «Ну, кому дать? А то я в школу опаздываю!»
В этом жанре я поднаторел еще в эпоху вояжей по детсадам, пионерлагерям и воинским частям. Или – свадебных халтур. Снимая сладких малюток, солдатиков в значках и нашивках, брачующиеся пары и их гордых родственников с тупыми рожами, я чувствовал необходимость в чем-то, что было бы совершенно иным по вкусу, совершенно иным по присущей объекту съемки поэтике. Но таким же пошлым.
Полу-ню подходили великолепно. Распластанные телки, демонстрирующие свое естество, полностью накрывались статьей УК о порнографии. Полу-ню ускользали из-под суровых статей. Псевдохудожественные изыски придавали им видимость творений: кисея на причинном месте, легкая тень на груди, выстроенный свет, грим, мази, позволявшие задекорировать некстати появившийся прыщик, – полунювые модели были все в теле, жрали пирожные с кремом, в чай клали по пять ложек сахара.
Что-то во мне сопротивлялось, что-то заставляло меня одеревянивать натуру, тем самым как бы выражая свое отношение и к ней, и к заказчикам. Таким же дубам. Последствия оказались далекоидущими. Все снимаемое – уже после того как я перестал бояться статей УК, после того как рынок начал властно требовать иного – стало деревянным.
Татьяну я снимал в пансионате. На следующий день после танцев. Снимал ее – она просила сама – и следующей ночью, вернее, перед самым рассветом, в неясной дымке, в предрассветном тумане.
И утром, и днем, когда мы собирались в обратный путь.
Зачем она позволяла себя фотографировать? Все-таки не верила в мои способности? Полагалась на свою безнаказанность, на то, что на нее у меня рука не поднимется? Или же, будучи безвольным, послушным орудием, смирилась с планом по устранению свидетелей и, зная, чем это ей грозит, не могла найти силы отказаться? Если и так, все равно ей нет оправдания: как раз причастность к групповщине прощена быть не может, в отличие от самого тяжкого, но своего собственного проступка.